Выбор 1911 №3

Материал из Niva
Перейти к: навигация, поиск

1911-03-elements-vybor-shapka.png

Выбор.

Повесть И. Н. Потапенко.

(Продолжение).

V.

1911-03-elements-bukvica-z.png
десь прежде всего я узнал, что мой разрыв с женой произвел сенсацию в ее кругу. Ее в Петербурге не было, но все каким-то образом узнали.

Я остановился в гостинице, и ко мне стали приезжать знакомые с разспросами, с изумлением и сожалением. Все это были знакомые по жене. Я принимал их холодно, объяснения давал самые недостаточные, и они скоро перестали ездить.

Далее я узнал, что Наталья Сергеевна зиму не будет жить в Петербурге,—до декабря она разсчитывает жить в деревне, а там уедет за границу.

Это мне было очень приятно, так как все-таки развязывало руки. Все же я состою ее законным мужем и, значит, далеко не свободен.

Наконец надо было и этим заняться. Я выбрал адвоката и поручил ему войти в сношение с Натальей Сергеевной о бракоразводном процессе. Разумеется, все вины я брал на себя. Ей нужно было только соблюсти некоторые формальности.

Покончив со всем этим, я мог наконец приступить к устроению своей личной жизни. Я явился к Елене Васильевне.

— Ну, что ж, начну искать квартиру! — сказал я.

— Это дело!—как-то по-студенчески отозвалась Елена Васильевна.—Я и то удивляюсь, что тебе не надоело жить в гостинице.

— Я думаю, что семь-восемь комнат будет достаточно?

— Зачем тебе так много? — спросила Елена Васильевна.

— Меньше неудобно!—ответил я.

— Но я помещаюсь же в трех и совершенно счастлива.

— Да, но ты одна. Когда я жил один, у меня было четыре, и я был совершенно доволен.

— Разве ты думаешь взять к себе компаньонку?—воскликнула Елена Васильевна и разсмеялась.

Я не понял этой шутки.

— Но ведь нас и так двое, мой друг,—сказал я.

Тогда она поняла, что между нами стоит недоразумение.

— Так ты ищешь квартиру для двоих?—спросила она.

— Но как же иначе? Ведь нас двое.

— О, милый, никогда, ни за что... Ни за какое, даже райское, блаженство!

— Я этого не понимаю, — сказал я, немного даже обидевшись.

— А я того не понимаю. Ты хочешь жить вместе. Ты, значит, хочешь как можно больше укоротить наши чудные отношения, ты этого еще не понимаешь—глупый, глупый человек... Так слушай же, доктор философии тебе это объяснит. Видел ли ты когда-нибудь, чтоб у супругов любовь продолжалась больше нескольких лет? Я говорю о настоящей любви, о чувстве, с котораго начинается роман, а не о той условной форме, которая обыкновенно водворяется между супругами ради общаго удобства.

— Если и видел, то слишком редко.

— Ну, так вот это оттого, что супруги обыкновенно живут вместе. И еще не понимаешь? Объясню дальше. Любовь, мой друг, поддерживается стремлением. Пока есть стремление друг к другу, до тех пор есть и любовь. Кончилось стремление—и любви конец. Там уж начинается что-то другое. В самом деле, подумай и припомни: —что значит ты любишь меня? Припомни, припомни. Это значит — ты постоянно стремишься ко мне, хочешь быть со мной, близко ко мне... Но когда мы будем жить вместе, тебе будет рукой подать до меня. Ты во всякое время можешь быть рядом со мной, близко около меня. Зачем же тебе тогда стремиться ко мне? И ты не будешь стремиться, значит — не будешь и любить. А я еще дорожу твоей любовью. Вот когда мы с тобой охладеем друг к другу, тогда, сделай милость, нанимай квартиру в двенадцать комнат, и я готова поселиться с тобой.

— Но ведь ты же жила со мной в деревне?

— По началу, дружок, по началу. Вначале чувство бывает так напряжено, так сильно, что, даже и будучи близко друг около друга, мы все-таки чувствуем стремление быть еще ближе, без конца. Но на это никто не имеет права разсчитывать. Во всем, голубчик мой, надо быть умницей, а в такой драгоценной вещи, как чувство, тем более.

— Значит, ты останешься здесь?

— Я довольна своей квартирой.

— А я?

— А ты устрой себе уголок по своему вкусу, и мы будем ходить друг к другу в гости; это будет превесело! — прибавила она и разсмеялась.

Все это было сказано так мило, дружески, и это, в сущности, было умно; так умно, что я подчинился.

В самом деле, во всем, что говорила Елена, был смысл. Но я был иначе устроен. Я был очень глупо устроен и уже заранее страдал от предстоящаго режима.

А она, как бы желая вознаградить меня за послушание, села возле меня, склонила свою красивую головку на мое плечо и говорила:

— Но есть еще и другие вопросы, мой друг. Ведь мы с тобой живем в обществе и будем появляться в нем. Вот приехал наш милый профессор, мы будем ходить к ним. И, конечно, все будут знать и, должно-быть, знают уже о наших отношениях. Но если мы будем жить отдельно, никто, если бы даже он наверное знал это, не будет иметь права залезть в наш интимный мирок, который тогда только прелестен, пока в него не залезли чужия руки. Теперь понял?

— Кажется, начинаю...

— Ну, ты постарайся же, постарайся. Понатужь свой тяжелый мужской ум.

— Значит, в обществе я должен буду обращаться с тобой с разными тонкими деликатностями и говорить тебе вы?

— Деликатность никогда ничему не вредит. А ты... Ах, голубчик мой, я слишком дорого ценю его, чтобы показывать каждому встречному.

И это было умно, все было умно, что она говорила. И я должен был примириться с своей участью.

На следующий день я занялся приисканием квартиры. Мне удивительно повезло. Случайно я забрел в тот дом, где была моя холостая квартира до моего знакомства с Натальей Сергеевной, и, к моему необыкновенному удовольствию, оказалось, что моя квартира пустует.

Я ухватился за нее. Она была очень удобна, и, главное, я привык к ней. А мне нужно было хоть что-нибудь привычное,—я так создан.

Оставалось приобрести мебель. Но это не отняло у меня много времени. В средствах я не стеснялся. Благодаря тому, что я во-время приехал в деревню, и тому, что мой управляющий так счастливо вернулся на стезю добродетели, я удачно продал сено и овес, и денег у меня был большой запас.

И вот я устроился. Начался сезон—новый, совершенно новый. У меня все было новое—и квартира, и обстановка, и круг знакомых, и подруга, и главное—новые основы жизни.

У меня была странная судьба — постоянно переходить из одного круга в другой. И ходил-то я все вслед за женщинами. Только Анночку я нашел уже в своем кругу, в котором тогда вращался. Зверинцева втянула меня в богему. Наталья Сергеевна подняла в „хорошее общество“, Елена Васильевна вернула меня к интеллигенции.

Теперь я разом порвал все сношения с прежним кругом своих знакомых. Тетушки, дядюшки и другая отдаленная родня сами отвергли меня.

Но если бы я хотел, то мог бы, разумеется, объясниться с ними, покаяться, и они вернули бы мне свою милость. Но я этого не сделал.

Наступил сезон, и я сделал свой первый выход в свет при новых обстоятельствах. Это было на одном из журфиксов у Кустодиевых. Конечно, мы пришли не вместе. Мы просто условились, что встретимся там. И я застал там уже Елену Васильевну.

По взглядам, по обращению, по некоторым намекам можно было судить, что все уже знают о наших отношениях и живо интересуются ими. Почему люди всегда так близко к сердцу принимают интересы чувства? Это всегда меня удивляло. Здесь были представители науки, очень серьезные, с большими именами, писатели, юристы, врачи, люди всевозможных интеллигентных профессий. И они-то именно живо были затронуты тем обстоятельством, что один из их общества сошелся с другой. Какое-нибудь важное научное открытие интересовало только специалистов, людей прикосновенных к делу, а наша история интересовала поголовно всех.

Я же вел себя с Еленой, как и прежде. Я подошел к ней, почтительно поцеловал руку, спросил о здоровье. И мне это показалось ужасно глупым.

За ужином мы, впрочем, сидели рядом, но не по нынешним нашим отношениям, а по старой манере, так как и в предшествующую зиму нас сажали всегда рядом.

Когда же пришло время собираться домой, Елена обратилась ко мне:

— Вы, вероятно, не откажетесь довезти меня до дому?

Я поклонился. Все это было похоже на прежнее, но похоже только по внешности, по существу же оно было совсем другое.

Тогда все это было естественно; приходя, я искал глазами ее и с восторгом находил и целовал руку. Перед ужином я хлопотал, чтобы нам непременно сидеть рядом, и это доставляло мне высокое удовольствие. Перед тем, как итти, я волновался—позволит ли она мне проводить ее.

Я ждал этого обращения и дорожил им. Теперь это были только формальности. По дороге я выразил свой взгляд.

— Все это совершенно верно, мой друг,—сказала Елена: — но это не для нас, а для них. Когда я явилась на вечер к Кустодиевым, я заметила, что была сделана попытка заговорить о наших отношениях, но я выразила недоумение и прекратила. Дальнейшим же нашим поведением мы только подтвердили это.

— Ты думаешь, что нам кто-нибудь поверил?

— О, наверно нет. Но мне до этого нет дела. Они могут думать, как хотят, но со мной они будут вести себя так, как я хочу.

Так мы жили. Мое сердце, несмотря на то, что у него был уже изрядный опыт, тем не менее чувствовало себя как бы в приготовительном классе,—для него это было так ново.

Я жил один, на холостецких основаниях. Я был совершенно свободен. В моем обществе со мной обращались, как с холостым, и в то же время я был привязан к женщине.

Это производило в моем сердце безпорядок, оно было консервативно в любви. Для него существовали известные формы. которых оно привыкло держаться: любить, так жить вместе. Я привык посвящать себя всего любимой женщине, я привык ухаживать за ней, заботиться о ней, исполнять ее капризы. Здесь ничего этого не требовалось. Елена не нуждалась в моих заботах, она даже не капризничала.

Свобода, которой я пользовался, конечно, была драгоценностью. Иногда я, ощущая ее, был в восторге. У меня не было никаких обязательств. Не надо было поддерживать знакомства, которые мне неприятны. Не надо было делать визиты и принимать людей, которых я не уважал. Не надо было ездить в театры, которых я не признавал.

Но этот восторг у меня был какой-то теоретический. Моя душа как бы требовала испытаний и жертв для любимаго существа. И я чувствовал, что в наших отношениях с Еленой есть какая-то сухость.

О, да, когда мы бывали вдвоем, я испытывал блаженство. Ее любовь, ее ласки выражались в новых для меня формах. Во всем у нея сквозил ум, она вся как бы была пропитана тонким умом. А ум у женщины во все вносит изящество, даже в самые грубые проявления.

Но в обществе мы были чужие, и притом слишком мало времени я был с нею, большая часть жизни у меня проходила вдали от нея.

Она работала, она писала какую-то книгу. Ее интересовали вопросы, в которых я не находил для себя ничего занимательнаго. Когда я жаловался ей на свое одиночество, на то, что скучаю, она мило улыбалась и говорила:

— Милый друг, это оттого, что ты ничем не занят. Я и не советую тебе заняться, потому что все равно ты этого не умеешь.

И это была правда. Я ничем не занимался. Я во всю жизнь, после того, как вышел из университета, ничего не делал. У меня не было решительно никаких своих собственных, умственных интересов.

Я, конечно, читал газеты, журналы, книги, я интересовался „всем вообще“. По мне никогда не приходило в голову приурочить себя к какому-нибудь определенному делу.

У меня были способности. В эпоху увлечения передовыми идеями я даже пробовал писать. Две-три статьи поместил в журналах, и это мне давалось без всякаго труда.

Но тогда я шел наравне с жизнью и даже участвовал в ней, хотя не делом, а только горячими спорами.

Теперь же жизнь шла мимо меня, я смотрел на нее, как на, театральное зрелище.

Если жизнь—театр, то огромное большинство людей—только простые зрители, и немногие—актеры и рецензенты.

И теперь на эти слова Елены Васильевны я только усмехнулся. Заняться? Но для этого надо кровно заинтересоваться чем-нибудь. Я же интересовался только своей особой. И она была права, что не советовала мне этого: я даже и не попробовал.

Зима была в половине. Мне решительно ничто не мешало наслаждаться жизнью.

Наталья Сергеевна действительно в Петербург не приехала, От адвоката, который с нею сносился, я узнал, что она до декабря прожила в деревне, а на декабрь ее адрес был в Ницце.

Дело двигалось успешно. Меня звали куда-то и о чем-то спрашивали. Адвокат научил меня, что надо говорить, и я повторял все, как попугай.

Родственники Натальи Сергеевны совершенно игнорировали меня, чем доставляли мне большое удовольствие. Знакомые из того круга узнавали меня только в случаях крайней необходимости. Решительно не знаю, чем я так дискредитировал себя в их глазах. Я думаю, что там твердо установилась пущенная в ход Натальей Сергеевной моя репутация „демократа“.

У меня образовался совсем новый круг знакомств. Эти знакомства шли от семьи Кустодиева, как радиусы от центра, Я бывал у профессоров, у писателей, у адвокатов. Почти все вечера недели были заняты у меня. Поэтому жизнь проходила незаметно.

Это было в один из журфиксов у Кустодиевых. Меня что-то задержало, и я сильно опоздал. Я явился прямо к ужину: уже сидели в столовой за столом.

Я поздоровался с хозяевами и извинился. Знакомство мое с ними было очень близкое, и мне это позволялось.

Я окинул взглядом столовую. Все места были заняты, но меня это мало трогало. Мой взгляд с быстротой молнии понесся к тому месту, которое обыкновенно занимал я — рядом с Еленой. Оно тоже было занято. Это было естественно. Я даже не заметил, кто на нем сидит. Гостей было много, и в первую минуту все сливались в моих глазах.

— Вот сюда садись, Николай Александрович... Садись около меня, мы подвинемся...—сказал хозяин, и мне дали место около него.

Я сел. Теперь я начал разглядывать стол в подробностях. Елена сидела довольно далеко от нас. Я пристально вгляделся. Рядом с нею сидел адвокат Ширинский, недавно переехавший сюда из Москвы. Я только раз видел его в другом доме.

О нем говорили, как о восходящей звезде, как о будущей знаменитости. Он был красноречив и адвокатски-учен. Он тогда мне не понравился. Кажется, он был слишком горд своими достоинствами, которым придавал даже больше значения, чем другие.

В особенности он должен был ценить свою наружность. Действительно он был интересен. Глубокий брюнет, стройный, с совершенно бритым лицом, с красивыми, точно выточенными, чертами. Большой лоб, умные, выразительные, крупные глаза с блеском. Небольшие, но какие-то „самостоятельные“ курчавые волосы.

В тот момент, когда я увидел его рядом с Еленой, он сидел выпрямившись и молча ел что-то. Елена тоже занималась какой-то закуской.

Но мне почему-то сделалось неприятно. И уж я плохо ужинал, хотя у меня был аппетит.

Со мной говорили, и я говорил, но все поглядывал в ту сторону, где сидела Елена и рядом с нею Ширинский. Это место я считал принадлежащим мне по праву.

Это было очень глупо—нельзя же было держать его свободным до моего прихода, который к тому же не был обезпечен. Но я вообще чувствую глупо и никогда перед этим не останавливаюсь.

Я даже думаю, что в области чувства все глупо. То-есть, это даже не глупо, но не совпадает с требованиями ума. Но у чувства есть свой ум, своя логика. У него свое умное и свое глупое, и они не похожи на умное и глупое ума.

Но все равно, у меня в сердце точно зашевелился винт, который вонзался все глубже и глубже.

Да и была причина: через две минуты я опять взглянул туда,—они уже оживленно разговаривали. Ширинский положил вилку и нож и повернулся к Елене. Он что-то говорил, она слушала с глубоким вниманием. Я знал ее глаза: когда она была внимательна, она точно уходила совсем в глаза, в которые она смотрела.

Она слушала его молча, но вдруг раздался ее звонкий смех. Он разсмешил ее. От этого винт в моем сердце как будто соскользнул с своего пути и царапнул меня и сделал больно.

И теперь я следил за ними весь ужин. Ширинский входил в роль. Он говорил с оживлением, с жестами, откидывал голову и, должно-быть, очень удачно острил, потому что Елена часто смеялась.

Она тоже не уступала ему и бросала свои легкия, красивые фразы, всегда полные тонкаго ума, и он часто смеялся.

Я их не слышал. Я не мог разобрать слов. За столом стоял шум голосов,—но я слышал его звучный, сочный, красивый баритон.

Весь ужин я страдал, был разсеян, отвечал иногда невпопад, и это даже заметили и шутливо выговорили мне.

Ужин кончился. Вот я подошел к Елене, — с нею я виделся днем, а с Ширинским, с которым был едва знаком, я поздоровался.

Он почему-то очень скоро отошел от нас.

— Вы почему опоздали?—спросила меня Елена.

Я объяснил, где меня задержали.

— Какой интересный этот Ширинский! — сказала Елена.

Вы разве не находите?

— Да, я это нахожу,—сказал я сквозь зубы.

— И он умен...

— Этого я не знаю.

— Впрочем,—прибавила она немного тише:—ум у него не глубокий—адвокатский. —И она тихонько разсмеялась. — Он каждаго собеседника разсматривает, как прокурора или как свидетеля противной стороны и старается сбить его.

— И это ему всегда удается?—спросил я.

— Кажется, — ответила Елена. — По крайней мере, я несколько раз сбивалась.

К нам подошли, и мы заговорили о другом. Ширинскаго же увлекли в другую комнату, он больше не появлялся.

Было уже поздно, около трех часов, Елена захотела домой. Она простилась с хозяевами, сказала мне обычную фразу:—вы меня довезете, Николай Александрович?—и мы ушли.

Мое встревоженное сердце нашло для себя успокоение в том, что Елена, уходя, даже не вспомнила о Ширинском и не захотела с ним проститься. Мне это было до того приятно, что я даже не счел себя в праве спросить у нея что-нибудь, касающееся ее отношений к Ширинскому.

Это тем более, что в этот вечер ее обращение со мной ничем не отличалось от обычнаго. Она была, нежна и доверчива, как всегда.

И поэтому я, придя домой, наделал себе тысячу упреков за глупую и неосновательную тревогу.

Тем не менее личность Ширинскаго далеко не перестала интересовать меня. На Рождестве был небольшой вечерок у одного профессора. У него было много детей, была устроена елка, а вечером веселились взрослые.

Ширинский был здесь, но держался по отношению к Елене как-то выжидательно и осторожно.

Я заметил, что он, когда говорил с другими женщинами, вдруг внезапно поднимал голову и взглядывал в ту сторону, где была Елена. Он как бы следил за ней.

За ужином он сидел напротив. По обе стороны его были дамы,—одна очень молоденькая, которая с восторгом, почти влюбленно, смотрела ему в глаза, другая—пышная, красивая дама, жена одного доктора, завзятая кокетка с немалым числом романических историй.

Эта, очевидно, наметила его, как свою жертву, и пустилась в атаку. Адвокат был между двух огней, но легко было заметить, что нисколько не терялся. Он успевал ухаживать за обеими, и его звонкий голос покрывал все другие голоса.

Иногда он делал громкое замечание, бросая его точно на воздух, очевидно, разсчитывая на впечатление не только у своих собеседниц, но и у более широкой аудитории.

И ни на минуту он не терял из виду Елены. Казалось, все, что он говорил, было предназначено для нея. После каждой удачной остроты он смотрел на нее, как бы проверяя, смеется ли она.

Для меня было ясно, что он заинтересован ею, и этого уже было достаточно, чтобы я не выпускал его из виду.

Ужин кончился. Пошли в залу. Почтенные люди расшалились и вздумали танцовать. Молодой математик-доцент оказался прекрасным музыкантом, и его засадили за рояль.

Я задержался в кабинете, продолжая какой-то начатый за ужином спор. Когда я вошел в залу, там уже со смехом вертелись пары.

И я увидел только одну пару! Елена Васильевна танцовала вальс с Ширинским. Она сделала несколько туров, затем у нея слегка закружилась голова, она с звонким смехом умоляла его:

— Довольно, довольно... Я сейчас умру.

Он посадил ее на стул, как раз около меня. Тут, разумеется, не было ничего особеннаго, — все танцовали, кто с кем хотел, но в моих глазах все могли танцовать, кроме Ширинскаго с Еленой.

Я никогда не танцовал. И на этот раз я не изменил своему обычаю. А Елена разошлась. Она то и дело порхала по зале, и всякий раз, когда она с кем-нибудь протанцует, Ширинский непременно подходил к ней и приглашал ее. Он танцовал ловко и красиво.

Затеяли мазурку, и вот, я вижу, он уже держит за руку Елену. Уж это почти переполнило чашу моих огорчений. Я стоял в дверях и злобствовал.

„Вот,—думал я:—чего стоят серьезность и ученость! Доктор философии прыгает целый вечер совершенно так, как и простая девчонка, не имеющая никаких дипломов“.

Я как будто был оскорблен за философию. Но само собой разумеется, что философия была здесь ни при чем, а просто я ревновал так же глупо, как ревнуют все на свете.

И хуже всего было то, что я не умел скрыть это. Когда Елена, кончив какой-то танец, подошла ко мне, она комически отступила от меня.

— Что это у вас такое зверское выражение лица?—воскликнула она и разсмеялась.

— Очевидно, оно отражает зверския чувства, — сказал я с усмешкой, которая, должно-быть, не заключала в себе ничего веселаго.

— Это загадка?—спросила она.

— Да, для недогадливых...—ответил я.

— О, я самый недогадливый человек во всем свете,—промолвила Елена и отошла от меня.

Я чувствовал, что наделал глупостей и попался. и что это уже непоправимо. Елена знает, что я ее ревную, и притом без всяких оснований.

В самом деле, что же я мог бы выставить, как причину? То, что она танцовала с Ширинским? Но она танцовала и с Кустодиевым и с другими. Да когда же танцы были признаком особаго пристрастия?

Да наконец и самые танцы были шутливые, никто на них не смотрел серьезно. Все дурили, веселились, как дети, только я один стоял в дверях, мрачный, как ангел смерти. И мне казалось, что все гости смотрят на меня неодобрительно, что я своей фигурой произвожу на всех безотрадное впечатление и всем мешаю. И мне до того было неловко и неприятно все это, что я вдруг придумал уйти. Я решил сделать это без ведома хозяев, с которыми не был вовсе близок.

И вот я уже в передней. Я отыскал свою шапку. Мне оставалось добраться до двери.

В это время на пороге из залы появилась Елена. Она с изумлением посмотрела на меня, а у меня, вероятно, было лице провинившагося школьника.

— Куда? Зачем?—спросила она.

— Мне нездоровится, Елена Васильевна, простите.

— Правда? Нет,—правда, правда?—повторила она и направилась ко мне.

— Ну, конечно, я не болен... А так устал...

— А кто же проводит меня?

— Кто-нибудь. Например... например, Ширинский...

Это у меня вырвалось непроизвольно. Подумав, я никогда не сказал бы этого. И после этого я ждал, что Елена выразит мне по крайней мере презрение. Но вышло совсем не так.

Елена притворила дверь в залу и подошла ко мне,

— Слушай, Коля...—сказала она в высшей степени по-дружески: — я не хочу, чтоб ты завтра упрекал себя в такой детской глупости. Не дури и оставайся.

— Елена, но мое настроение не подходит...

— Милый и глупый... Оно подойдет, если ты захочешь... Положи шапку.

Я покорно положил шапку на стол.

— Ты меня еще любишь?

— Я думаю,—ответил я.

— И я тебя еще люблю... Подумай, какие мы счастливчики! Ну, давай руку.

Она взяла меня под руку.

— Ты, может-быть, хочешь танцовать?—с усмешкой спросила она.

— Я никогда не танцую.

— И прекрасно делаешь. Тебе это не пойдет. Пройдемся так.

Она отворила дверь, и мы вошли в залу. Мы просидели еще четверть часа, а затем Елена начала прощаться, и мы ушли.

Я довез ее до дома, и тут она простилась со мной.

— Милый,—сказала она:—я должна сделать тебе серьезное внушение. Но сегодня я на это не способна. Это останется за мной,

И она протянула мне руку для поцелуя.

VI.

Несомненно одно, что Елена подавляла меня своим обаянием.

Удивительно счастливое существо, которому было дано так много. Замечательна была ее совершенно оригинальная красота. Большею частью красивые лица повторяются с некоторыми вариациями. Форм настоящей красоты немного. У Елены красота лица была такая, какая не повторяется. Особенно замечательны были ее глаза, чуднаго синяго цвета, длинные и значительно удаленные друг от друга.

Изящество ее было какое-то внутреннее. Оно проявлялось в каждой мелочи ее поведения, в ее движениях и словах. И при этом она как-то властно высказывала свои мнения, и это так действовало, что человек не решался спорить, даже когда был несогласен.

Я, столь опытный в житейских вопросах или, по крайней мере, считавший себя таким, изрядно переживший, чувствовал себя при ней, как мальчишка.

Доктор философии,—она добилась этого докторства не легко. Всякая женщина, ищущая высшей ученой степени, особенно за границей, встречает глухое противодействие со стороны мужчин, от которых это зависит. Они обыкновенно как будто идут навстречу, приветствуют, поддерживают, но большею частью они делают это из трусости перед требованиями времени. В душе же они не могут отделаться от стародавней рутины.

И Елене Васильевне приходилось работать во много раз больше, чем работает мужчина для той же цели.

Она добивалась степени не столько из-за своих ученых стремлений, сколько из самолюбия. Науке она не слишком предавалась. Но она не хотела довольствоваться в обществе ролью только красивой женщины, ей хотелось выдаваться из ряда других целой головой, и она этого достигла.

Но, употребив гигантския усилия и развив при этом огромную силу характера и стойкость, она это страшно ценила в себе. И уж каждое свое мнение, каждое убеждение она считала неопровержимым и непогрешимым. Это было видно по тому, как она высказывала их.

И это действовало не только на меня, вообще неустойчиваго в разных теоретических взглядах и готоваго легко поступиться мнением, но и на людей, сильных в науке. Я видел, как они уступали, и даже когда ее утверждения явно противоречили истине, они как бы сами искали для них оснований, делали для нея компромиссы.

И вот на другой день после моего глупаго поведения я, по обыкновению, около двенадцати часов был у Елены. Она встретила меня, как всегда. Было ясно, что она не придает значения вчерашнему.

Я же, наоборот, был настроен серьезно, потому что меня ужасно тяготила вчерашняя моя безтактность.

— Ну, вот, я сегодня философски настроена, — сказала Елена:—и могу изложить тебе мои мысли. Может-быть, ты не настроен слушать их?

— Вполне настроен. Напротив, мне хочется поскорее ликвидировать вчерашнее недоразумение.

— Ликвидировать? Но оно уже не существует. Остались только мысли, рожденные им.

— Я их слушаю.

— Ну, так вот, милый... Вот какия у меня мысли. Вчера ты бунтовал по-пустому. Ширинский—интересный мужчина, но мало ли есть на свете интересных мужчин? Естественно, что, когда является что-нибудь интересное, мы интересуемся и начинаем заниматься им. Но от этого до интимнаго еще очень далеко.

Но вот в чем дело, голубчик. Тогда мужчина ревнует женщину, это, может-быть, и в порядке вещей, я этого достоверно не знаю. Природа ревности для меня непонятна. Она существует, всегда повторяется, и нельзя отрицать ее. Надо объяснить, но я этим вопросом никогда не занималась. Ревность есть чувство; каждый имеет право испытывать какое ему угодно чувство. Не так ли?

— Очевидно, так.

— Но испытывать и проявлять не одно и то же. Если мы проявляем чувство боли, например, ну стонем, плачем, то это касается только нас, других же лишь внешним образом — бьет по нервам, вызывает жалость... Но ревность, когда мы проявляем ее, непременно направляется на другого, кого мы любим. Иначе она не может проявляться. Ревнующий выражает досаду на другого, любимаго, старается испортить ему настроение, помешать его веселью, уколоть, даже причинить зло. Ревнующаго, подозревающаго или даже знающаго, что любимый оказывает предпочтение другому, возмущает это потому, что, очевидно, он считает любимаго как бы своей собственностью. Вчера, например, ты делал глупости потому, что считал меня принадлежащей тебе, неотъемлемой, твоей собственностью.

— Не совсем так...—нерешительно возразил я.

— Ну, да... Но и далеко не совсем не так?

— Пожалуй...

— Ну, так вот я и должна сказать тебе, что ты заблуждаешься, ты неправильно смотришь на наши отношения. Есть женщины, которые, любя мужчину и встречая сочувствие, отдают себя ему в собственность. Есть и мужчины, отдающие себя в собственность женщине. Но я не такая, и не вижу в этом надобности. Ты сам видишь, что я ревниво оберегаю свою самостоятельность и права своей личности. Я люблю тебя, в этом ты не можешь сомневаться. Но я остаюсь безусловно свободной личностью. Я отдаю тебе свое чувство добровольно, но оставляю за собой право так же точно отдать его другому...

— Почему ты говоришь это мне, Елена?—спросил я, сам не знаю, почему встревожившись этим разсуждением.

— Почему? А потому, что ты обнаружил поползновения собственника. Раньше ты этого не делал,и я не высказывала тебе этих мыслей. Но вчера я увидела, что ты не знаешь моего мнения по этому вопросу. Вот я и решила сказать тебе его.

— Иными словами, я, видя, что тебя интересует другой, не имею права ревновать тебя?

— Ревновать ты имеешь право, но проявлять ревность — нет. Ты должен проделывать это наедине с самим собой.

— Это почти невозможно.

— В том, что касается чувства, все возможно, все в нашей власти. Я любила тебя почти всю прошлую зиму, но ты об этом не знал. Чувство у меня было, но я не показала его тебе, потому что у тебя была жена, и, значит, проявление этого чувства было неуместно.

Ты так умеешь владеть собой, Елена, но нельзя требовать этого от всех.

— Я и не требую от всех, а только от тебя.

— А если я не смогу и, несмотря на старания, проявлю?

— Тогда... Тогда мы поссоримся.

— Елена, но ведь это же ужасно, что ты говоришь!

— Но еще ужаснее, когда проявляют рабовладельческие инстинкты. Это животно, это грубо. Любовь не должна вести к рабству, а, напротив, она должна вести к свободе. Только свободное чувство ценно, только оно дает счастье. Ведь оттого, что ты будешь проявлять ревность, мое чувство, если оно поколеблется, не укрепится, а, напротив, скорее расшатается. Мой друг, я лучшие годы свои потратила на добывание свободы, и уж я ее ни за что не уступлю, даже за блаженство любви... Вот и все, а теперь давай завтракать. Ну, не смотри же таким букой... Ведь я люблю тебя, и ты находишь это хорошим, так чего же тебе еще надо?

— Мне надо уверенность, которую я теперь потерял.

Она усмехнулась.

Уверенность? Но она вся в тебе, она зависит от тебя.

— Каким образом?

— Если мы умеем быть всегда интересными, то нам нечего бояться, что любовь ослабеет.

— Значит, всякий, кто окажется хоть капельку интереснее меня,—мой враг, и я должен его бояться?

— 0, нет. Ты забыл о правах стараго дома, старой квартиры...Когда мы давно живем в квартире, и вдруг нам предлагают лучшую, мы говорим: мы привыкли к этим стенам, мы научились мириться с недостатками и остаемся... Это уж надо, чтобы в старой квартире в конец испортились печи, или потолки стали протекать... Ну, давай же завтракать, глупый мужчина. Ты ужасно-ужасно первобытный человек, Николай, и в этом я вижу не только недостаток, но и достоинство. Вот твои любимые почки... Видишь, я о тебе думаю каждое утро, когда заказываю завтрак.

Она так мило кончила свою жестокую отповедь, что я просветлел. Мы говорили уже о чем-то другом. Вопрос о ревности больше не поднимался.

Но с этого момента начались мои страдания. Я начал вести какую-то странную, двойную жизнь.

Дело в том, что Ширинский, недавно познакомившийся с Кустодиевыми, стал бывать у них каждую неделю. Благодаря своим превосходным внешним качествам и особенно —назову это так—умственной ловкости, потому что, говорю это по совести, настоящаго выдающагося ума у него не было, была только способность быстро схватывать сущность вещей и быстро же находить ловкие ответы, была находчивость,—занял исключительное положение. С ним, что называется, возились. А он, с своей стороны, видимо, возился с Еленой.

Он обнаруживал какую-то особую заботливость о ней, всегда старался быть близко около нея, хлопотал, чтобы она не простудилась, чтобы ей не надуло из окна, и, как я заметил, далеко не спокойно смотрел ей в глаза.

Но это бы ничего, а главное, что Елена не оставалась к этому равнодушна. Ей это нравилось, и она, видимо, поддавалась. Может-быть, это просто льстило ее самолюбию, потому что он был героем не только журфиксов у Кустодиевых, но и более широкой арены.

Как раз в это время шел один видный политический процесс, где он был защитником, и защита его наделала шума. Я никогда не претендовал на блеск, а теперь совсем потускнел, стушевался.

И я, конечно, безумно ревновал, но должен был изображать кроткаго агнца. „Внушение“ доктора философии произвело на меня глубокое впечатление, я его не забывал ни на минуту.

В гостях, где мы трое встречались, и где между нами разыгрывалась молчаливая история, я имел вид человека, нисколько не задетаго, ничему не придающаго значения. А когда приезжал домой, на меня нападало бешенство, и я готов был бить зеркала и посуду.

А Елена между тем вела себя так, что не давала мне решительно никакого права даже заговорить об этом. Когда мы встречались, она была так мила и ласкова со мной, как будто чувство ее ко мне усилилось, укрепилось, а не поколебалось.

Она часто приезжала ко мне и, как она говорила, делалась „рыцарем на час“, временной хозяйкой, водворяла в моей холостой квартире порядок, подтягивала прислугу и вообще вела себя, как истинный друг.

Но самое ужасное для меня было время после журфиксов и все те случаи, когда мы встречались с Ширинским. Целый вечер она кокетничала с ним напропалую, кокетничала по-своему—умственное кокетство,—„кокетство доктора философии“, как я называл это, — но все равно, Ширинский отлично воспринимал это кокетство и становился все ближе и ближе к ней, а я ровно на столько же чувствовал себя отдаляющимся.

Но когда кончался вечер, она непременно обращалась ко мне с просьбой проводить ее и, как только мы выходили за порог дома и оставались вдвоем, делалась, как всегда, нежно-любящей, преданной, милой, и ласки ее были горячи и искренни, и все это обезоруживало меня.

И я вел борьбу с своей ревностью и усиливался быть разумным и корректным. Мне это удавалось, но стоило немало усилий, и наконец мне стало казаться, что это мне уже не по силам.

Тогда явилась у меня новая причина для мучений: я стал бояться, как бы у меня как-нибудь не прорвалось, и я, внезапно забывшись, не учинил бы настоящее буйство.

Раза два я даже не пошел на журфикс, где мы встречались втроем, и Елена была недовольна этим, и немного дулась на меня, но легко простила.

— Я знаю, — сказала она: — ты сделал это из хороших побуждений, но досадно, что ты так мало доверяешь себе.

Я не возражал, но и не отрицал этого. Я просто промолчал.

(Продолжение следует).

Niva-1911-3-cover.png

Содержание №3 1911г.: ТЕКСТЪ. Выбор. Повесть И. Потапенко. (Продолжение). — В тихом уголке. Стихотворение Петра Быкова. — Между небом и землей. Очерк И. Кипренскаго.—Родэн и Толстой. Очерк Л. М. Камышникова.—Млечный путь. Очерк Н. С. Павловскаго.—Насекомые-разрушители. Очерк М. Орлова.—Эмир бухарский.—А. М. Скабичевский.—К рисункам.—Вздорожание продуктов (Вопросы внутренной жизни).—Черные дни Португалии (Политическое обозрение).—Объявления.

РИСУНКИ. Сумерки. — Осенняя выставка картин „Товарищества Художников“ в С.-Петербурге (12 рисунков). — Зарождение Марсельезы. Руже де Лиль сочиняет французский национальный гимн. — Млечный путь (3 рисунка). — „Насекомые-разрушители“ (9 рисунков). Эмир бухарский Сеид-Абдул-Уль-Ахад-хан. — Вступивший на престол эмир бухарский его высочество Сеид-Мир-Алим.—Критик А. М. Скабичевский.—П. Н. Волков.

К этому № прилагается „Полнаго собрания сочинений А. Ф. Писемскаго“ кн. 19.

г. XLII. Выдан: 15 января 1911 г. Редактор: В. Я. Светлов. Редактор-Издат.: Л. Ф. Маркс.