Выбор 1911 №4

Материал из Niva
Перейти к: навигация, поиск

Выбор.

Повесть И. Н. Потапенко.

(Продолжение).

Зима близилась к концу, и это была для меня ужасная зима. Я был влюблен неизменно, я испытал много счастья, но в то же время я никогда еще не испытывал столько мучений. Чувство ревности до сих пор было мне незнакомо. С Анночкой мы разошлись на идейной почве, и самая любовь наша была какая-то умственная. Зверинцева прогнала меня при таких странных условиях, что я даже и не подумал о чувстве, да и чувство там было неглубокое. Притом же она так скоро и легко перешла к моему преемнику, что мое чувство немедленно угасло.

Наталья Сергеевна никогда не давала мне повода для ревности. Это было холодное существо, задавленное своей порядочностью, корректностью и правилами своего круга. Таким образом эта сторона моего чувства не имела случая для упражнений. И тем с большей силой заработала она теперь.

И я ревновал безумно и непрерывно. Я ложился спать с досадой и просыпался с горечью. Я видел, что Ширинский идет к своей цели на всех парах.

Я собрал самые точные сведения о его частной жизни. Ему было несколько более тридцати лет. Он был холост. Жизнь вел осторожную, сдержанную, сберегал силы. Он не кутил, усердно занимался своими делами. Несмотря на огромный успех у женщин, он ограничивался флиртом. Повидимому, он высматривал себе наиболее подходящую партию и не торопился с этим.

В смысле партии, Елена Васильевна, конечно, ему нисколько не подходила. По зато она, очевидно, сильно задела его, и он, кажется, не был в силах сопротивляться.

В конце марта было рождение Елены Васильевны. В этот день у нея в маленькой гостиной собирались самые близкие люди. Их было не более десятка. Это бывало вечером.

Но я, разумеется, поехал к ней утром. В 11 часов я заехал в цветочный магазин, выбрал самые лучшие цветы, какие только нашлись, и поехал к ней.

Я хотел первый приветствовать ее в этот день.

Каково же было мое изумление, когда из передней я услышал веселый говор и узнал голос Ширинскаго, а когда я вошел с своими цветами в гостиную, то остановился на пороге, как вкопанный. Елена Васильевна с сияющим лицом сидела в кресле и в руках держала небольшой, довольно красивый, букет из живых цветов,

Я чувствовал, что щеки мои побледнели,и мне вдруг захотелось швырнуть мои цветы на пол и топтать их ногами. Помню явственно, что именно это желание у меня было, такое сильное, как боль. У меня дрожали руки.

И тут я—могу сказать это с гордостью—одержал великую победу над собой. Я не бросил цветов на пол, я не сделал ни одного резкаго движения, я даже не позволил своему голосу дрожать, Я подошел к Елене Васильевне и, поцеловав ее руку, сказал:

— Поздравляю!

И дал ей цветы.

— Ах, какие чудные цветы! — воскликнула она и довольно небрежно положила на стол букет Ширинскаго—увы —красивый, но формальный, шаблонный, даже с неизбежной бумагой по краям, с цветами, посаженными на проволоку,—и начала любоваться моими цветами. Это был искренний восторг, да и было чем восхищаться, потому что цветы были собраны на славу.

Тогда она встала и начала хлопотать о том, чтобы устроить их в вазочках, чтобы они не завяли.

Все это, конечно, мне было приятно, но ни капли не заглушило моей ревности к первенству Ширинскаго и его букета в этот день. Если прежде я его не любил, то теперь, могу сказать наверное, начал ненавидеть его.

Елена устроила мои цветы и опять села на прежнее место. Я уселся в некотором отдалении от них. Ширинский выждал, пока она хлопотала с цветами, а когда она вернулась, произнес последнюю фразу прерваннаго мной их разговора,— и они продолжали какой-то легкий спор, уж не помню, кажется, касавшийся громкаго процесса, в котором участвовал Ширинский. Я не принимал участия, так как не знал предыдущаго, а они об этом нисколько не заботились и не обращали на меня ни малейшаго внимания.

Ширинский острил. Елена часто смеялась. Она тоже была как-то необыкновенно остроумна. Они состязались.

И я очень хорошо понимал, что это было с обеих сторон то особое „интелектуальное“ кокетство высшаго сорта, которое так хорошо удавалось Елене, к которому прибегал и я в начале нашего романа.

Я сидел и бесился, но тем не менее проявил характер и ничем не выдал своего состояния.

Ширинский посидел при мне с полчаса. При нем принесли несколько поздравительных телеграмм и писем от друзей. Он встал.

— Вечером зайдете?—сказала ему Елена.

— Если позволите,—ответил Ширинский.

— Я именно могу только позволить, но не приглашать, потому что у меня ничего не будет торжественнаго. Могу только гарантировать вам неограниченное число стаканов чаю и приветливость хозяйки...

— О, я постараюсь широко воспользоваться и тем и другим.

И таким образом вечер мой уже заранее был отравлен, как были отравлены в то время все журфиксы, которые я посещал. Но сегодня отрава была горчайшая, так как это было уже в квартире Елены. Здесь я обыкновенно отдыхал от своих мучений. Сюда еще не забирался Ширинский, а в этот день он сделался гостем Елены и, конечно, будет ходить часто.

Все это я думал и переживал, но не проявлял. Ширинский ушел. Елена бросилась ко мне.

— Милый, что за очаровательные цветы, спасибо тебе... Я обожаю цветы! И они такие роскошные! Бедный Ширинский чуть не провалился с своим букетом, когда их увидел.

А! Даже в благодарственную ласку она внесла отраву, обязательно вспомнив о нем и поставив его рядом со мной.

Но я крепился. И уже мне начало нравиться это сознание своей стойкости. Я аплодировал себе в душе.

Елена была милее и нежнее со мной, чем обыкновенно. Она постоянно подходила к цветам и любовалась ими. Все-таки это был ее праздник, и она была в повышенном настроении.

VII.

В этот день я обедал один у себя, потому что у Елены готовились к предстоящему вечеру. Часам к девяти у нея собралось небольшое общество, но, вследствие малых размеров ее квартиры, казалось, что оно наполняет все комнаты.

Все, что происходило в этот вечер, у меня не осталось в памяти, потому что было подавлено главным, что случилось за ужином.

Елена, хотя и гарантировала Ширинскому только чай, тем не менее предложила гостям ужин. Это был совсем особенный ужин, в ее стиле. Он состоял их холодных блюд, и в нем все было подобрано так изящно, как все у нея. Не было вовсе некрасивых кусков, плавающих в жирной подливке, все было легко, вкусно и красиво на вид. Пили столовое вино, а когда подали фрукты, явилось шампанское.

В покупке всего этого я не принимал никакого участия. Несмотря на ограниченные средства Елены, об этом даже не могло быть и речи. Никогда она не позволяла мне сделать какой-нибудь расход для нея. Она была фанатик независимости.

Когда бокалы были налиты, поднялся Ширинский и сказал речь. Я должен сознаться, что она была удивительно красива, остроумна и вдохновенна.

Темой была, конечно, хозяйка. Он говорил об уме, несчастном изгнаннике, который, скитаясь по свету, должен был отыскивать себе пристанище. И вот его впускали только туда, где нуждались в нем. А нуждались в нем во все времена мужчины для своих практических дел.

И мужчины давали ему приют в своих головах. Но здесь от него требовалась только грубая служба — грубым интересам пошлой жизни, и он, бедный, по необходимости мог проявлять только свои низшия способности, и он страдал, ограниченный в свободе действий.

Он рвался к красоте, с которой у него так много общаго, он жаждал заключить с нею союз, чтобы вместе производить на свет прекрасные создания—тонкия, изящные идеи, способные переродить человечество, превратить его в высшее племя и поднять на облака; и он стучался в головы женщин—олицетворение красоты; в течение многих веков стучался он, но его не впускали, потому что женщине не нужен был ум, потому что мужчина осудил ее жить инстинктами, выполняя несложные обязанности, неся черную работу жизни.

И наконец пришло новое время: женщина подняла голову и потребовала своих прав. Лучшия из них сумели свергнуть с своих плеч иго грубаго властелина, растворили дверь своей души, и ум, радостный, ликующий, вошел в прекрасную голову женщины и, соединившись с красотой, явил миру удивительные, дотоле невиданные, образцы чудных, прекрасных созданий—идей, которые обещают человечеству новые очаровательные формы жизни, новое счастье.

Он поднимает бокал и провозглашает здоровье совершеннейшаго женскаго существа, соединившаго в себе тонкий ум и благородную красоту, два величайшия блага человечества!

Речь имела колоссальный успех. Сама Елена была куплена ею со всей своей красотой, со всем своим умом и оригинальностью. Глаза ее сияли какой-то гордой радостью, и в эти минуты я переживал то дикое душевное состояние, какое, вероятно, переживает человек, решивший убить врага, который оскорбил его честь.

Да, я испытывал такую ненависть, которая способна подвинуть на убийство. Я явственно чувствовал, что с этой минуты Елена потеряна для меня, что этот блестящий человек сегодня открыл себе свободный доступ к ее душе со всеми ее драгоценными сокровищами, которыми я так дорожил.

У меня еще хватило силы сдержать себя, затаить в себе злобу, но лишь не надолго.

Во мне зашевелился зверь и своей массивной тяжестью перевернул в голове моей все хитрые постройки приличия, такта, общественных требований.

Говорились другие тосты. Я весь был поглощен своим чувством. И я в полном смысле этого слова ковал месть.

Общее настроение разом приподнялось неимоверно. Все говорили громко, наперебой. Елена Васильевна была героиней; хотя здесь были еще две дамы, но на них никто не обращал внимания.

А я молчал, и это было странно, это было глупо. Только благодаря взвинченности, никто этого не заметил и не подчеркнул. Ведь все знали, что я в этом доме более чем свой человек, и странно было, что такой человек молчит, когда все говорят приветствия хозяйке.

А я чувствовал и даже знал наверное, что если я заговорю, то это будет что-то дикое, и что я-таки заговорю, потому что не выдержу. И вот раздался мой голос...

Знаю теперь, что глупее и безобразнее нельзя было поступить. Знаю, что если я в эту минуту был погублен в глазах Елены навсегда, то сделал это сам, и это мне было по заслугам. Но в тоже время утверждаю, что иначе не мог поступить, и что если б теперь был поставлен в такое же положение, то поступил бы точно так же. Знает ли кто такое состояние, когда нестерпимо хочется сказать человеку что-нибудь безконечно оскорбительное, задеть его честь как только можно глубоко, бросить ему в лицо ком грязи?.. Это далеко не все испытали. Ощущение это сильное, требующее смелости, ответственности.

Я испытывал это тогда и должен был это сделать так или иначе. Если бы я этого не сделал, то, придя домой, чувствовал бы себя опозоренным, умер бы от ощущения позора.

И в таких случаях вовсе не ждут, чтобы разговор подходил к случаю, и даже не вызывают на такой разговор, а просто хватаются за первое попавшееся слово. Так сделал и я.

Ширинский говорил. Он говорил что-то с увлечением, откинув голову и полузакрыв глаза, как соловей, изливающий любовный восторг перед своей подругой.

И я не слышал, о чем он говорил. Я слышал только отдельные слова и жадно ждал такого слова, за которое можно ухватиться.

Помню его фразу:

„...Это—логика чувства... вы не можете ни любить ни презирать перваго встречнаго“...

Раздался мой голос:

— Это правило, не лишенное исключений...

— Например?—высокомерно и небрежно кинул мне Ширинский, вероятно, чувствуя злобу в моем голосе.

— Например... например... я могу презирать перваго встречнаго... могу глубоко презирать... И я глубоко презираю... Я презираю...

— Кого это?—опять спросил Ширинский, в то время, как остальные с изумлением смотрели на меня.

— Вас, господин Ширинский... Я презираю вас.

— За что?—промолвил Ширинский и с недоумением пожал плечами.

— За что? Не все ли равно... за что, ну... Вот за то, что вы мне кажетесь человеком фальшивым... безсовестным... безчестным...

Я не знаю, каких слов я еще наговорил бы. Но кто-то заткнул мне рот. Да, именно, буквально закрыл мне рот ладонью,—это сделал мой приятель Кустодиев, который сидел рядом со мной.

Произошло замешательство. Все вскочили. Я больше не делал попытки говорить. Я только поднял голову.

По другую сторону стола стояла Елена и смотрела на меня в упор. О, что это был за взгляд! Он уничтожил меня.

Я не промолвил ни слова, резко поднялся и направился к двери. Меня никто не остановил. Я вышел в переднюю, схватил шубу и даже не надел ее. Какая-то шапка попалась мне под руку. Я рванул дверь, с силой отворил ее и вышел на улицу.

Мой поступок был безобразен, на этот счет не может быть двух мнений. Он не поддавался никакому объяснению. Ширинский по отношению ко мне вел себя всегда вполне корректно. По отношению же к Елене он не сделал ничего предосудительнаго. Решительно эта моя выходка ничем не была вызвана с его стороны.

И тем не менее я, когда сел в экипаж и ехал по улице, чувствовал себя безконечно удовлетворенным. И не то, чтобы я одобрял свой поступок или находил ему какия-нибудь извинения,—ничего подобнаго. Я прекрасно знал ему цену.

Но в нем вылилось все накопившееся во мне и так долго подавляемое чувство ревности. Я ощущал облегчение, точно свалил с плеч непосильную ношу, и тогда я был готов ко всему, ко всякой ответственности.

Я, конечно, и не воображал, что этим путем оттолкнул Ширинскаго от Елены и вернул ее себе; напротив, я знал, что закрываю себе вход к ней, может-быть, больше и не увижу ее. А когда приехал домой, то, обсудив дело спокойно, я уже не допускал сомнения в этом. Конечно, между нею и мною все кончено.

Елена готова была все простить, кроме грубости, а это ведь было так грубо, что грубее нельзя представить.

И вот странно: придя к себе, я сейчас же начал готовиться ко сну. Я разделся, вымылся, лег в постель и тотчас же заснул и спал так хорошо, как давно уже это мне не удавалось,—вот что значит облегчить душу.

А утром я встал с свежей головой и с легким сердцем. Я только не знал, что делать с собой. Обыкновенно после одиннадцати часов я выезжал из дому и отправлялся к Елене, и мы вместе завтракали. Теперь это было невозможно.

Я мог бы поехать в какой-нибудь ресторан, но меня что-то удерживало. Мне казалось, что сейчас должны начаться последствия моего вчерашняго подвига.

И каково было мое удивление, когда около двенадцати часов, после довольно сильнаго звонка, в мой кабинет, где я находился, вошла Елена. Это было так неожиданно, так противоречило моему убеждению, что я растерялся.

— Ты? Елена? После... После вчерашняго?.. Почему ты пришла? — воскликнул я, в сущности, даже не зная, имею ли право говорить ей ты.

— Да ведь ты болен,—сказала Елена, остановившись около стола и не протянув мне руки:—я пришла навестить тебя.

— Нисколько, — возразил я. — Напротив, я давно уже не был так здоров.

— Это тебе так кажется. Но в действительности ты болен. И вот это, что ты чувствуешь себя так здоровым, и доказывает, что ты болен. Ты, может-быть, думаешь, что ты и вчера был здоров?

— Нет, этого я не думаю, Елена. Я был болен, действительно это была болезнь. Она вчера закончилась кризисом. Но это был ее последний припадок, он-то и вылечил меня... Но я не ожидал, что ты сегодня будешь у меня. Ты должна презирать меня.

Елена усмехнулась и села в кресло.

— Видишь ли, Николай, пожалуй, ты прав... За это можно и презирать, если не знаешь человека. Но я недаром же встречалась с тобой по нескольку раз на дню в течение всей зимы. И я тебя знаю, Николай. Если бы я презирала тебя, я не приехала бы сюда сегодня. Но в том-то и дело, что я считаю себя виноватой.

— Ты... виновата? Но это, Елена, слишком уж великодушно!

Нисколько. Я навязала тебе задачу, которая оказалась

тебе не под силу. Ты ревновал и должен был прятать это в себе... Но помещение оказалось для этого слишком малым...

— Мелкая душа?—с горькой иронией спросил я.

— Да, не глубокая. Надо было сперва измерить глубину помещения. Словом, тебе это было не по силам. Но все равно, это сделано, и переделать уже нельзя... Что ж теперь будет?

— Что бы ни было, я готов принять все последствия. По всей вероятности, я буду вызван... Я заранее принимаю вызов.

— Что? Дуэль? Ну, это было бы слишком глупо. Вы—культурные люди и не станете разрешать вопрос чести при помощи пороха или ножа...

— А разве есть другое средство? Я его не знаю. Оно еще не изобретено.

— В таком случае его надо изобрести.

— Я не берусь, Елена, я не так изобретателен. Я, по крайней мере, жду вызова.

— А если ты его не дождешься?

— Это будет значить, что господин Ширинский находит для себя удобным появляться в обществе с нанесенным ему оскорблением. Это его дело.

— Но, Николай, ты же должен признать, что это оскорбление не было им заслужено. Ты должен признать это.

— Да, в сущности—да...—крайне неохотно сказал я.

Это, конечно, была правда, но ведь этим я уничтожал в ее глазах все значение своего поступка. Однако не мог же я не признать того, что было ясно, как день.

— А если так, то виноват один ты!—сказала Елена.

— Признаю и это.

— Хорошо. Теперь представь, если бы между вами произошла дуэль.. На дуэли шансы равны, каждый может убить и может быть убитым. Итак, он, получивший оскорбление, котораго не заслужил, еще может быть и убит! Тогда ты дважды был бы неправ, а он дважды потерпел бы незаслуженное... В чем же была бы твоя победа? В том, что ты сделал две несправедливости? Не знаю, каким образом подобный исход мог бы дать удовлетворение порядочному и уважающему себя человеку, каким я считаю тебя.

Когда она это говорила, я чувствовал, что доктор философии пускает всю силу своей логики, но я еще не понимал, к чему это клонится, и чего хотят от меня потребовать. Елена, видимо, хотела прижать меня к стене и, в сущности, логически она уже этого достигла. Логически у меня не было выхода.

Но разве вообще в этой истории была какая-нибудь логика, разве я хлопотал о логике? Я действовал по побуждению чувства, у котораго своя собственная логика.

И я сказал:

— Елена, ты просто объясни, что ты хочешь от меня потребовать?

— Я это и хочу сделать. Я требую, чтобы ты поехал к Ширинскому и в присутствии некоторых лиц из числа моих вчерашних гостей признал свой поступок результатом болезненнаго состояния и извинился перед ним.

— Никогда! — решительно воскликнул я.—Никогда! Я готов подставить свой лоб под его пистолет. Я готов отказаться стрелять и предоставить ему одному. Но извиниться, да еще признать какую-то болезнь, — нет, Елена, этого от меня нельзя требовать.

— А я требую, Николай! Я требую...

— Но почему, почему? Зачем ты хочешь подвергнуть меня этой пытке? Я могу перед тобой признать свою неправоту, и я признаю ее, перед тобой мне сделать это легко. Но перед ним это была бы пытка, которой я не выдержу.

— Надо выдержать!

— Ты можешь привести мне действительные основания?

— А ты их примешь?

— Да, если они действительны.

— Я считаю их действительными. Ты должен сделать это из уважения ко мне, потому что все это произошло в моем доме... Ширинский был моим гостем... Он был в моем доме первый раз. Он шел ко мне доверчиво, не допуская мысли, что может получить оскорбление, и я не могла предотвратить от него это оскорбление.

Я встал и начал шагать по комнате. Да, это было основание, это ни разу не пришло мне в голову. Как это странно! И вчера,—вчера, когда я сидел и ждал момента и обдумывал,— мне не пришло в голову, что свои счеты я должен был сводить в другом месте. Елена — женщина, которую я любил, из-за которой произвел все это безобразие,—именно в ее доме я позволил себе эту дикую грубость.

Как бы это ни оправдывалось в моих глазах моим личным чувством, но никто не обязан смотреть на мои поступки с точки зрения моего личнаго чувства, и, значит, я оскорбил не только Ширинскаго, но и Елену, а этого я не хотел.

И что же? Я действительно был прижат к стене. У меня не было выбора. Я ходил по комнате, а Елена следила за моими движениями. Наконец я сказал:

— Ты права... Я должен это сделать. Ради тебя, Елена, ради тебя.

— Ты даешь мне слово?

— Да, даю.

Она поднялась.

— Ну, теперь я ухожу...

— Ты только за этим и пришла?

— На этот раз только. За справедливостью, Николай. Сейчас к тебе приедет Кустодиев и еще кто-нибудь. Мы говорили об этом вчера... После твоего ухода очень скоро ушел и Ширинский. Мы совещались... Так я ухожу, прощай!

— До свидания?

— Да, конечно... до свидания.

И она повернулась к двери. Опять она не протянула мне руки и ушла.

В эту минуту я почувствовал, что это действительно конец, и что она правильно сказала — „прощай“, потому что свидания нашего больше никогда не будет.

VIII.

Через полчаса после ухода Елены приехал Кустодиев и с ним молодой приват-доцент Чудинов, который тоже присутствовал при вчерашней истории. Они прежде всего спросили, была ли у меня Елена Васильевна. Из чего я заключил, что у них все идет по выработанному плану.

Очевидно, я был приговорен к извинению перед Ширинским, но Елена должна была подготовить почву, то-есть в известном смысле повлиять на меня. Эта первая часть плана была выполнена блестяще. Я сказал, что Елена Васильевна была.

— Ну, значит, ты знаешь наш взгляд на это дело!—сказал Кустодиев.

— А моим взглядом вы даже не интересуетесь?

— Напротив. Ты его нам скажешь; но, кажется, другого выхода нет.

— Как просить прощения?

— Не прощения, а извинения, иначе пришлось бы драться на дуэли, а это для вас обоих было бы глупо. Кажется, оба вы плохие воины...

— Я уже дал слово Елене Васильевне, что извинюсь,—сказал я.—Но не потому, что считаю себя виноватым, а единственно потому, что это произошло в ее доме.

— Но однако не станешь же ты таким образом мотивировать ему свое извинение,—это не было бы извинение.

— Не безпокойся, я все сделаю так, как нужно. Когда же ехать?

Кустодиев вынул часы и взглянул на них:

— Через полчаса поедем.

Какая точность! Очевидно, у них условлено не только между собой, но и с Ширинским. Иначе зачем же было смотреть на часы?

Но я ни слова об этом не сказал. Мне не хотелось портить мои отношения с Кустодиевым, который был так хорош ко мне.

— А я не знал, Николай Александрович, что ты так неудержимо горяч,—сказал Кустодиев:—и ведь ты совсем не так много выпил.

„А,—подумал я:—значит, они объясняют это нетрезвым состоянием“,—и решил опровергнуть это.

Нельзя все было допустить, чтобы мое предприятие, которое стоило мне так много, было сведено на нет.

— Я совсем ничего не пил. Я был совершенно трезв,— сказал я.

— Неужели? Тогда это представляется совсем непонятным. И, главное, на тебя не похоже. Ты всегда был таким воспитанным, таким корректным... Я думаю, ты и сам не мог бы объяснить этого.

— Себе я объясняю. А тебе наверно не смогу. Это слишком субъективно. Во всяком случае могу вас уверить, что я не был сумасшедшим.

Полчаса прошло. Мои друзья поднялись.

— Едем.

Я безпрекословно повиновался. Я только на минуту ушел в спальню, снял пиджак и надел сюртук. Хотя я ехал к врагу, тем не менее я в первый раз переступал порог его дома и не считал себя в праве явиться к нему в пиджаке.

Моя коляска стояла у подъезда. Она была поместительна, и мы сели втроем. Снег на улице уже растаял, убрали даже все остатки его. Извозчики ездили на дрожках. Все видимые признаки зимы были уничтожены. Но стоял довольно крепкий морозец, в шубе нисколько не было жарко.

Ширинский жил на Фурштадтской улице, и нам пришлось ехать минут пятнадцать. Вот мы приехали. Прекрасный подъезд. Широкая лестница устлана ковром. Второй этаж. Все так, как надлежит для моднаго адвоката, собирающагося сделать богатую карьеру.

Мы вошли в просторную переднюю. Кустодиев взял у меня заранее карточку, приложил свою и Чудинова и послал через лакея Ширинскому.

И когда мы еще были в передней, уже послышались его шаги в соседней большой комнате в роде залы. Он шагал довольно быстро.

Мы вошли в эту комнату, и он встретился с Кустодиевым и пожал его руку, а потом руку Чудинова, а на меня посмотрел слегка вопросительно, как бы еще не зная, с какими намерениями я приехал.

Мое положение в этот момент было неприятное. Я не знал, что же мне собственно делать: уж не выступить ли на два шага вперед, откашляться и отрапортовать свое извинение?

Я его приготовил. Я собирался сказать самые корректные вещи: что глубоко сожалею о случившемся, надеюсь, что он не потребует от меня объяснения, которое мне трудно было бы дать, и ограничится моим извинением. Но тон, которым я собирался сказать это, предполагался непроницаемо-холодный и враждебный.

— Вот Николай Александрович приехал, чтобы лично выразить вам сожаление...—промолвил Кустодиев.

Но Ширинский не дал ему докончить и быстро подошел ко мне. К моему изумлению, он порывисто протянул мне руку и, разумеется, сейчас же получил мою и начал жать ее.

— Ради Бога, ничего этого не нужно!..—воскликнул он:— я рад, что вы здесь... С меня этого совершенно достаточно. Забудемте об этом и не станем к этому возвращаться. Прошу вас, господа, сюда... Здесь уютнее!

И он повел гостей в кабинет, где было действительно уютно, где стояли мягкий диван и глубокия кресла и горели дрова в камине.

Я был сражен его удивительным ходом и, опустив руки, как приговоренный, пошел за другими. Я проделывал решительно все, что он предлагал, как любезный хозяин: сел в кресло, взял у него сигару и закурил, смотрел какия-то гравюры, которые он находил редкостными, но при этом молчал непоколебимо. В его доме я не произнес ни одного слова. Мы посидели минут десять. Кустодиев поднялся, я сделал то же. Прощаясь, я все-таки не произнес ни слова. Не знаю, какое у меня было лицо, но, должно-быть, очень глупое. Мы вышли, и я опять посадил их в коляску.

— Ну, вот и все,—сказал Кустодиев. — Вышло как нельзя лучше. Инцидент исчерпан.

Я ничего не возразил. Для меня он, конечно, далеко не был исчерпан. Но это уже до них не касалось.

Я завез их по домам и поехал к себе. Мне нужно было обдумать многое.

„Исчерпанный инцидент“ был началом какой-то перемены в моей жизни, но я еще не знал, какую именно форму она примет.

Я забрался в свой кабинет. Сел в кресло и впал в глубокую задумчивость. Было о чем подумать мне в тот день.

Все это случилось неожиданно для меня самого. Я не знал, что во мне есть способность на такия решительные действия. Я считал себя человеком уравновешенным и спокойным, да по существу такой и был.

С какой покорностью судьбе я перенес уже три ликвидации моих сердечных отношений! Ко всем предшественницам Елены я ведь относился вполне искренно. Я, как говорится, отдавал им свое сердце полностью, но, когда они, каждая по-своему, возвращали его мне, довольно легко примирялся,

И вот подите же, оказывается, что во мне была скрыта какая-то сила, о которой я и не подозревал. Правда, Елену я, кажется, любил глубже, чем других, да и раньше я не сталкивался с соперничеством. Но ведь в конце концов вся эта история, несмотря на свою безысходную глупость по существу и на безнадежный конец, который я уже чувствовал, доставила мне новое ощущение: она расшевелила во мне новое чувство, котораго я раньше не знал. И если разсудить спокойно, то это был плюс. Вообще всякое новое ощущение есть плюс.

Но я должен был обсудить мое новое положение, которое вытекало из всего случившагося. Если допустить, что Елена способна не поставить мне на счет мою грубость, что в ней—ну, допустим это—чувство оказалось сильнее, и она не пойдет на разрыв, то как же будет с Ширинским? Ведь после всего происшедшаго, а особенно после моего вынужденнаго извинения, я не мог встречаться с ним. Я не мог видеть этого человека, который явился виновником моего унижения.

Что же? Значит, одному из нас пришлось бы отказаться от того общества, в котором мы вращаемся. А Елена? Да разве она допустит это? Она потребует от меня, чтобы я забыл все случившееся и с милой улыбкой приветствовал, при встрече. Ширинскаго. И она этого добилась бы от меня. Доктор философии докажет мне это несокрушимыми логическими доводами.

И моя жизнь превратится в муку самоуничижения. Я и теперь был уже уничижен личностью Елены, ее обаятельностью. Елена меня придавила, я только и делал, что уступал ей, и это меня начинало тяготить.

Но даже не в этом было дело. Эту сторону вопроса я совершенно напрасно обсуждал. Для меня было ясно, что разрыв с Еленой уже совершился. Она пришла ко мне и говорила мне ты, и как будто по внешности оставались еще прежния отношения, но она сделала это с чисто практической целью: чтобы добиться от меня согласия на извинение. Ей это было нужно, чтобы инцидент был улажен без осложнений, чтобы поскорей покончить с этим. Но и только. И таким образом всему этому настал уже конец.

Весь этот день я не выходил из дому. Я не завтракал, а только велел сделать себе обед. И никто ко мне не зашел. У меня было достаточно времени и свободы, чтобы не только обсудить свое положение, но и принять какое-нибудь решение. Но мне мешало незнание, как смотрит на это Елена.

Пока отношения не были порваны официально, я не знал своей судьбы.

Но я узнал ее через два дня. Уже достаточно было того, что в эти два дня я не попробовал даже зайти к ней. Два дня я не видал ее, обедал без нея, это нечто небывалое. До сих пор я виделся с нею безусловно каждый день, а иногда мы встречались по два раза. Если я не приезжал завтракать, то получал от нея записку с запросом. Теперь прошло два дня, и она не безпокоилась, она молчала.

Это была суббота, у нас была привычка ездить в этот день в Михайловский театр. Был бенефисный спектакль. Я всегда заранее брал билеты, на этот раз я, конечно, не подумал об этом. Все было так разстроено. Я вспомнил об этом только в два часа и помчался в театр.

Мне почему-то казалось, что Елена непременно будет в этот день к театре. С моей стороны было странно так думать — ведь я не предложил ей билета, а она сама не умела доставать их. Но, с другой стороны, мне не пришло и в голову брать два билета, то-есть и для нея. Я хлопотал исключительно для себя, и это стоило мне больших усилий. В кассе ничего не оказалось, пришлось ехать к бенефицианту. В результате у меня в кармане был билет перваго ряда.

И вот вечером я в театре. Я приехал слишком рано. Шла одноактная пьеска, заставившая меня зевать. Но ведь я приехал не для удовольствия, точно так же, как и раньше, я ездил только из-за Елены. У меня было предчувствие, что этот спектакль будет каким-то важным пунктом в моих отношениях с Еленой.

Кончилась пьеска, я поднялся и, повернувшись спиной к сцене, осматривал залу. Елена обыкновенно сидела со мной в третьем ряду, я тщательно осмотрел этот ряд—там все места были заняты, и ее не было. В остальных рядах ее тоже не оказалось, но там были пустые места, и, значит, она еще могла приехать. В этом антракте я не выходил. Началась основная пьеса; я терпеливо просидел первое действие.

В антракте я поднялся, чтоб выйти, случайно поднял голову и остановился. В одной из лож бельэтажа я увидел знакомую красивую головку. Я навел бинокль: это была Елена. Я пригляделся: в ложе был еще Ширинский, он сидел чуть-чуть позади ее. Никого больше в ложе не было. Но я не хотел признать это сразу. Может-быть, другие успели выйти?

Я прошел в буфет, выкурил папиросу, прошелся по фойэ и вернулся в театр. Теперь уж я следил за ложей. Никто не вошел в нее. Они сидели вдвоем.

Начался второй акт. Когда опустилась занавесь, я быстро поднялся, чтобы не пропустить момента, когда кто-нибудь мог выйти из их ложи.

Но они сидели вдвоем. Потом они встали и перешли в глубину ложи.

И тут для меня все стало ясно. Я получил полную отставку. Я знал Елену. Вдвоем в ложу она не поедет с „кем-нибудь“. Подобная милость у нея была признаком близости. И для меня уже было несомненно не только то, что она неравнодушна к Ширинскому и благорасположена к нему, но именно, что они близки.

Ведь у нея это решалось просто. Я вспомнил первый визит мой в Царское. Она всегда верна себе.

После того, как я пришел к этому окончательному заключению, мне не хотелось оставаться в театре. Не знаю, видели ли они меня. Должно-быть, нет. Они были слишком заняты друг другом. И теперь я понял, почему Елена так хлопотала о моем извинении. Ведь она, если любит, то сильно. И, конечно, ей было бы тяжело допустить дуэль. Ведь Ширинский мог быть и убит. И в тот момент, когда она приезжала ко мне последний раз и еще говорила мне ты, она уже была совершенно чужда мне.

Все это я понимал, и тем не менее мне нужно было узнать это от нея. Моя душа не выносит недоконченных действий. Должен быть финал, в котором ясно и точно было бы обозначено, что именно случилось со всеми действующими лицами. Догадка, как бы она ни была хорошо обоснована, меня не удовлетворяет.

(Продолжение следует).

Niva-1911-4-cover.png

Содержание №4 1911г.: ТЕКСТЪ. Выбор. Повесть И. Потапенко. (Продолжение). — Навождение. Разсказ С. Караскевич. — Стихотворение Е. Алибеговой.—Жилищный вопрос и постройки из пустотелых бетонных камней. Очерк С. Петропавловскаго. —Зебры и зеброиды.—Рентгеновские лучи и туберкулез. Очерк.—Людвиг Кнаус.—К рисункам.—В ожидании чумы (Вопросы внутренней жизни.)—Тревоги Западной Европы (Политическое обозрение).—Объявления.

РИСУНКИ. В затруднительном положении.—Богатый деревенский наследник.—Житейская мудростьПожар на ферме.—Конкурсная выставка в Академии Художеств (4 рисунка).—Дом из пустотелых бетонных камней (Курорт Шмидеберг).—Зебры и зеброиды (3 рисунка).—Рентгеновские лучи и туберкулез (2 рисунка).— Л. Кнаус.—Праздник Богоявления Господня, 6 января с. г., в Петербурге (3 рисунка).—Памятник русским воинам, доблестно павшим в штурмах крепости Карс, взятой 6 ноября 1878 г.

К этому № прилагается „Полнаго собрания сочинений Л. А. Мея“ кн. I.

г. XLII. Выдан: 22 января 1911 г. Редактор: В. Я. Светлов. Редактор-Издат.: Л. Ф. Маркс.