Люди, как боги 1915 №2

Материал из Niva
(перенаправлено с «Люди, какъ боги»)
Перейти к: навигация, поиск

Разсказ И. Островного.

В соседней комнате, в его кабинете, каминные часы звонко и как-то торопливо пробили восемь ударов.

Дмитрий Петрович Слышал их и, как ему казалось, снимал в полусне. Очевидно считал, иначе как же он узнал бы, что было восемь часов?

Он открыл глаза, протянул руку к низенькому четырехугольному столику, взял карманные часы, взглянул, они тоже показывали восемь.

Это было исключительно: никогда не просыпался он раньше десяти часов. И он не понял. Было даже намерение поправить ошибку, повернуться на бок и заснуть. Но что-то помешало: какая-то мысль.

Случайно взгляд упал на кресло, на котором были разложены брюки и куртка защитнаго цвета, с офицерскими погонами. Тогда вдруг все ярко представилось, вся действительность, и стало ужасно тоскливо.

И это в первый раз за все время, то-есть почти за месяц, с той поры, как он, в качестве запаснаго, надел офицерский мундир. Уже и тогда было известно, что он отправится в действующую армию. Он сам этого хотел и иначе не понимал мундира. Ему казалось это естественным и необходимым: такое время, такия обстоятельства.

Он по профессии не военный, у него дела, имение. Когда стало ясно, что ему нужно надеть военный мундир, он надел его убежденно. Он обладал способностью проникаться всякой обязанностью, какую брал на себя. И ему казалось просто нелепым сидеть здесь в то время, когда там происходит что-то огромное, решающее судьбу народов.

Но все же это было только убеждение. Ни вдохновения, ни воинственнаго пыла он не ощущал. У него не было того состояния, когда человек рвется в бой, когда ему во сне и наяву грезятся гром орудий, звон мечей и запах порохового дыма. Он не хотел резать, рубить, истреблять. И самый враг представлялся ему чем-то отвлеченным.

А просто—долг, он должен итти. Оставшись, он чувствовал бы себя виноватым перед теми, которые там.

Не было ничего легче, как устроиться здесь—попросить того, другого. Ведь и тут нашлось бы множество обязанностей. И сохранить возможность заниматься делами, которых у него было много. А главное...

Да, это, конечно, главное: не разставаться с Верой, за это он Бог знает что дал бы. А вот этого дать не может. Так уж он устроен, что долг у него на первом месте, и — неисполненный—он может замучить его.

Это поняла и Вера, потому что она чувствовала каждое тончайшее движение его души. И ни одним словом, даже взглядом, не удерживала его.

И все эти дни он спал спокойно. Сколько позволяли ему военные обязанности, занимался делами, старался по возможности ликвидировать их или привести в такое состояние, чтобы они могли ждать его, ложился, как всегда, часа в два и вставал в десять.

Но сегодня, да, конечно, сегодня он должен был услышать тоненький бой каминных часов, потому что ведь это был последний день: сегодня в девять часов вечера отходит поезд, который увезет его туда, за черту простой, обыденной деловой жизни. И в этот день все часы, какие только оставить ему служба, он проведет с Верой. Так надо, чтобы этих часов было как можно больше.

Вот почему каминные часы звонили сегодня так настойчиво. Они это чувствовали и хотели разбудить его пораньше.

И Семен, неизменный спутник его жизни, служивший ему и ездивший с ним и в Москву, и в Киев, и в Ростов, всюду, где у него были дела, человек, который, по причине своей преданности, соединенной с каким-то особенным камердинерским умом, умеет все предусматривать и делать во время, устроил ему прекрасную жизнь,—он тоже знает, что ему сегодня следует встать раньше, и уже давно посматривает в полуотворенную из кабинета дверь, а как только он протянул руку к часам, тотчас же вошел в спальню и начал неукоснительно выполнять свое назначение.

И Дмитрий Петрович с его помощью встал, умылся, оделся, а потом, выйдя в столовую, получил „последнюю порцию“ кофе с великолепными, лучшими, чем когда бы то ни было, (Семен постарался) сливками.

А когда он выходил из дому, Семен не без грусти взглянул на него и, подавая ему перчатки, сказал:

— Уж, надо полагать, на целый день у них останетесь, Дмитрий Петрович?

„У них“, это означало у Веры, то-есть у ее матери, у них в доме. Дмитрий Петрович кивнул головой, а Семен вздохнул, и этот вздох по своему содержанию представлял нечто в высшей степени сложное. В нем заключалась вся история жизни Дмитрия Петровича, или по крайней мере этого последняго года, когда завязался и разыгрался роман с Верой Андреевной. Семен уже совершенно было навострился праздновать свадьбу и свою многолетнюю службу „на холостом положении“ переменить на новую—„на положении женатом“, правда, все у того же Дмитрия Петровича Оганева. Да это ведь было уже решено—в сентябре должна была совершиться эта свадьба.

И как надеялся на нее Семен, как, можно даже сказать, мечтал о ней. Надоело человеку „вести холостую жизнь“, т.-е. не свою, а Дмитрия Петровича, и хотелось переменить ее на семейную, опять-таки не свою, а своего барина.

Есть на свете такия странные натуры — люди, отрекающиеся от своей личности в пользу другого. Таким был Семен, служивший Оганеву уже лет двенадцать, с того времени, когда Дмитрию Петровичу, только-что получившему после смерти отца богатое имение, было двадцать лет. Он был гораздо старше своего господина, но не женился и вообще отстранился от всякой жизни, кроме жизни Оганева, которую вечно устраивал.

Но свадьбе не было суждено состояться, ей помешала война. Дмитрия Петровича призвали, он готовился ехать на позиции, да и вообще было не до свадьбы. Как-то неловко было жениться и заводить счастливый уголок в то время, когда другие умирали на войне.

Семен, который научился мыслить приблизительно в том же направлении, как и его барин, вполне понимал это и признавал, ну, а все же ему было досадно. Вот теперь барин на войну уедет, и он останется один, а это уж совсем плохо. В мирное время Семен всюду сопутствовал Дмитрию Петровичу, который, благодаря своей деятельной натуре, ввязался в десятки дел—и нефтяных, и угольных, и железнодорожных и всяких других, и ему приходилось всюду разъезжать.

А вот теперь оказывается, что на позиции Семену ехать нельзя. И ему предстоит здесь влачить существование в одиночестве.

Выйдя из дому, Дмитрий Петрович взял извозчика и по-ехал сперва по служебным делам. Он хотел покончить с ними как можно раньше, чтобы потом уже до самаго отъезда к ним не возвращаться.

Он не привык к такому способу передвижения, ездил обыкновенно на своих лошадях, а в последний год, несмотря на его отвращение ко всему механическому, его уговорили приобрести автомобиль. Но и лошадей и машину у него отобрали на военные нужды, а новых приобретать было не к чему.

С своими частными делами он покончил вчера, всем им поставил точку и подвел итоги. Прощальные визиты тоже сделал все в эти последние дни.

К одиннадцати часам он был свободен и поехал прямо к Муранским.

На Сергиевской улице, в довольно большой квартире, занимаемой вдовой в свое время и еще недавно виднаго государственнаго деятеля, Зинаидой Михайловной Муранской, где она жила вместе с сыном, уже перешедшим за сорокалетний возраст и утвердившимся в почтенных чинах, Михаилом Андреевичем, и дочерью Верой Андреевной,—было тихо.

„Генеральша“, как называли в доме Зинаиду Михайловну, в последние годы болела, страдая нервами, мигренями, сердцем и безсонницей, и никогда раньше часу не выходила им спальни, и никакия обстоятельства не заставили бы ее изменить этому обычаю; Михаил Андреевич жил в совершенно отделенных от общей квартиры комнатах, вел самостоятельную жизнь, полдня проводил на службе, появлялся только за обедом, а на вечер исчезал к своим отдельным знакомым или в клуб.

И в этот час была в квартире, давно уже вставшая, одетая и напившаяся кофе, Вера Андреевна.

Она так же, как и Дмитрий Петрович, проснулась рано и ее разбудила та же мысль —что он сегодня уезжает, и что это последний день, который надо провести вместе.

И когда, вскоре после одиннадцати часов, в передней раздался звонон, она поняла, что это Оганев.

Она сидела в это время в гостиной, подняла голову, и бледное нервное лицо ее всеми своими тонкими и строгими чертами выразило ожидание. Когда же Оганев вошел в переднюю, она, не видя его и не слыша ни его голоса ни шагов, совершенно определенно почувствовала, что это он.

Странно это было, но она всегда так чувствовала. Случалось, что приезжала с братом или с матерью в театр, не зная, где он проводить вечер, и сейчас же начинала чувствовать, что он здесь, и скоро он приходил в их ложу и приветствовал ее. Между ними как будто была протянута незримая воздушная нить.

И он чувствовал точно так же. Он находил ее в толпе и на улице. Они так сжились, что одинаково думали и чувствовали.

Уже больше года прошло с тех пор, как они встретились,—он, несмотря на свои недолгие годы (ему теперь было всего тридцать два года), испытавший много и растративший не мало чувства, и она, удивительно стойко сберегшая цельность своей души.

Познакомившись, они почти сразу, с первой встречи, почувствовали доверие друг к другу и влечение, но оба осторожно подходили друг к другу, как бы чувствуя, что эта встреча не мимолетная, что она должна разрешиться чем-то важным и вечным.

И целые месяцы тянулась эта неопределенность. Встречаясь случайно, всегда испытывали волнение, но все боялись довериться ему.

Вере Андреевне тогда было двадцать три года, она встречала уже людей, и не к одному уже пробовало тянуться ее сердце, но всегда, к ее счастью, раньше, чем она успевала проявить это, наступало разочарование. „Люди мелки и чувства у них такия же“, вот что она вынесла из всего своего жизненнаго опыта.

Но однажды они подошли друг к другу поближе и как-то неожиданно для самих себя сказали то, что так тщательно прятали, произошло сближение, и с этой минуты они уже не отдалялись друг от друга.

Каждый нашел в другом то, чего искал, что вполне отвечало его требованиям, и в результате была горячая любовь. Дмитрий Петрович в особенности весь отдался этому чувству и как-то сразу и безповоротно решил, что это судьба послала ему на всю жизнь.

Кончились его искания, постоянные неудачные попытки найти хоть приблизительное олицетворение своего идеала. В Вере он нашел его в такой законченной полноте и в таком красивом сочетании душевных качеств с внешними, что искать еще было бы неблагодарностью по отношению к судьбе. Она своей личностью наполняла его душу до краев.

Оставалось только создать семью, и это было не только решено ими, но и одобрено как Зинаидой Михайловной, так и старшим братом Веры, Михаилом Андреевичем, имевшим значительный голос в семейных делах.

Оба были очень требовательны и строги, но Оганев во всех отношениях удовлетворял их идеалу. Он, правда, не служил и, следовательно, был безнадежен по части чиновности. Отбыв свой срок по военной службе, он ограничился чином прапорщика, с которым и вышел в запас. У него, кроме того, был и тот грех, что он увлекался делами и вел знакомство с людьми самых разнообразных слоев и положений.

Но все это искупалось тем, что он происходить из хорошей дворянской семьи, носил почтенное имя, и у него были „предки", а, кроме предков, было отличное имение в Харьковской губернии и очень значительный капитал в делах.

Когда же началась война и очень скоро Оганеву пришлось облечься в военный мундир, он и Вера одновременно подумали, что ему необходимо ехать в самую гущу войны и ни в каком случае не пополнять собою ряды тех, что, будучи призваны к исполнению общей для всех обязанности, ищут и находят способы избегать ее и, нося военный мундир, стараются остаться при мирных занятиях. И когда Дмитрий Петрович услышал эту мысль от Веры, то еще больше прежняго восхитился ею. Он знал, что он для нея сделался всем, и что, высказывая такую мысль, она осуждала себя на тусклую и тоскливую жизнь, и все-таки, несмотря на это, она не поддалась малодушию и не только отпускает, а даже гонит его. Это значит, что она чувствует его долг так, как будто это ее собственный долг, что она себя не отделяет от него.

И вот теперь, в этот последний день, встретившись в одиннадцать часов утра, они не отходили друг от друга, не спускали друг с друга глаз до вечера, как будто по капле взвешивая отведенное для счастья время и боясь уронить хоть одну каплю его. Наслаждались этими минутами и страдали от мысли о завтрашнем дне и о многих днях, которые последуют за ним.

Но ни одному из них ни разу не пришла в голову малодушная мысль. Ведь никогда не будет поздно. Всегда можно хлопотать и достигнуть, хотя бы даже вернуться с дороги. И у него и у нея были отличные связи, а еще лучше у генеральши. Но они и не подумали об этом. Долг есть долг, и его нельзя исполнить отчасти, или подставить на его место что-нибудь другое, похожее, приблизительное. Его нужно исполнить весь, от первой точки до последней.

И вечером, в девять часов, Оганева провожала на вокзале Вера. Само собою разумеется, что раньше их прибыль Семен с чемоданами и возился с ними, как будто это были его маленькия дети. И он плакал, молча вытирая слезы, плакал, конечно, о предстоящих ему одиночестве и скуке, но думал, что плачет о судьбе своего барина.

А Вера не плакала, но лицо ее было проникнуто такой глубокой грустью, от которой у Оганева сжималось сердце. Генеральша, по своему болезненному состоянию, не могла быть на вокзале, а Михаил Андреевич приехал за три минуты до отхода поезда.

Дрожащими губами поцеловал руку Веры Оганев и скрылся в вагоне отходящаго поезда.

III.

И вот первая ночь—ужас. О сне нет и речи, думать—ни о чем, кроме как о ней. Стоит перед ним ее образ—живой, а в то же время неподвижный; смотрят на него глубокие бездонно-грустные глаза, полные етрадания и безысходной тоски. И те же чувства у него в груди; и ясно для него, что с каждым часом, по мере того, как увеличивается разстояние между ним и столицей, где она, они будут расти в глубь и в ширь...

„До чего это дойдет... до чего дойдет?—думается ему.—Сумею ли я быт полезен там, куда лежит мой путь?"

Потом день—еще хуже. Ночью жизнь как бы была прикрыта полумраком купе и полной темнотой там, за окнами, а днем все осветил яркий солнечный луч, и все реальное кажется ему таким грубым и так оскорбляющим его своей грубостью. И только теперь понял он, до какой степени Вера для него—все.

Он думал и о предстоящем, воображал перед собою битву и грохот орудий, и свист пуль, и удушающий дым, пронизывающий воздух, и все это как-то не трогало его, не подымало, не воодушевляло, было ему постороннее, чуждое.

И когда у него явилась мысль, что одна из этих свистящих пуль может коснуться его черепа, или попасть ему в сердце и разом прекратить все его мысли и представления, то ему показалось, что это не будет ужаснее того состояния одиночества и потери, какое он теперь переживает.

Вот уже сутки. Сутки чувствовать себя вдали от Веры, не пожать ее руку, не целовать ее длинных тонких пальцев, тонких, как ее мысли и чувства, не ощущать на себе взгляда ее прекрасных глаз... Это мука, которую нельзя высказать, для этого нет слов на человеческом языке.

Отовсюду, где только было возможно, он посылал ей письма и открытки, но это обманчивое общение с нею облегчало его только на минуту, потом становилось еще тяжелее.

Путешествие кончилось, и стало несколько легче. Явились обязанности. У него было ближайшее начальство и были подчиненные, и те и другие требовали от него внимания и времени. К тому же не было дано и часа для размышлений. Где-то неподалеку, в каких-нибудь тридцати верстах, уже несколько дней шло огромное сражение, оттуда привозили раненых и туда нужно было спешить для пополнения рядов. Надо было спешно готовиться и тотчас же выступать.

Все это механически наполняло его время и не давало ему возможности больше чем на секунду отдаваться своим переживаниям. И он, в сущности, был благодарен всем этим мелочам, которые входили в его „долг" и повелительно требовали к себе внимания.

На другой день, едва только кончилась ночь и появились первые признаки начала новаго дня, выступили. Но эта была не та маленькая часть, членом которой он привык чувствовать себя, а что-то большое, похожее на огромный дремучий лес, вдруг сдвинувшийся со своего места. Тысячи, а может-быть, и десятки тысяч голов, но все, словно передав кому-то свою волю, движутся по команде, как один человек. Идут, останавливаются, подкрепляют силы и снова идут, и с каждым шагом все явственнее чувствуют свою причастность к огромному делу. К вечеру уже стали доноситься раскаты грома. Еще одна стоянка, а там...

Было, должно-быть, еще что-то, какия-то приготовления, множество подробностей, которые все были важны и необходимы, но не удержались в памяти,—слишком близки они были к тому большому, что больше всего, что захватывало и поглощало все остальное.

Еще не взошло солнце, но утренний свет уже позволял различать все предметы. Широкая долина, на горизонте замыкавшаяся лесом, посреди пересекалась не широкою, но быстрою и бурливою и глубокою речкой с плоскими берегами.

Ночью работали над установкой временных мостов. Гром орудий слышался справа, но самое сражение не было видно. Иногда из-за дальняго леса, подобно молнии, разсекала воздух огненная стрела—одна, другая, третья,—то было действие неприятельской батареи.

Задача была в том, чтобы большими массами перейти реку и, оставаясь незамеченными, ударить в неприятельские ряды справа.

И совершался переход через реку поспешно, в относительном порядке и в такой тишине, как будто это были не люди, а муравьи, не обладающие голосом. К лесу промчалась артиллерия, и казалось, что и лошади понимают необходимость тишины и ступают осторожно.

Потом вся масса двинулась направо, все быстрее и быстрее, все явственнее становился гром и треск орудий и разрывавшихся снарядов, начинал есть глаза и спирать дыхание все сгущавшийся дым, а где-то над деревней подымалось к небу огненное зарево.

И был момент, когда Оганева, спокойнаго, с холодным презрением относившагося к опасности, вдруг охватил страх перед тем, что предстояло впереди.

Он заставил себя итти вместе с другими, не замедлив даже шагов, чтобы не отстать и на вершок. И в это время вдруг заметил, что невдалеке из засады выскочил неприятельский отряд и двигался прямо на них. Раздалась команда, и начался бой.

Это было нечто странное, необъяснимое, неподдающееся разсказу обыкновенными человеческими словами. Нет таких ярких красок, которые были бы способны нарисовать то новое, что открылось перед ним.

Мгновенный ужас, сковывавший его ноги, исчез. И был ли то ужас? Может-быть, то было преддверие этого новаго, необыкновеннаго, чего не испытавший не в состоянии представить.

Как будто между этим обширным полем, где происходил бой, и всем остальным миром раскрылась пропасть, трещина в земле до самой глубины ее, до центра. Тот мир остался где-то позади, мир маленьких людей, разумных существ, гордящихся своим разумом и способных употреблять его на то, чтобы сегодня создавать для себя завтра, а завтра следующий день и так до гроба.

Люди, озабоченные вопросами о пище и питье, об одежде и жилище, волнующиеся, когда на сцене актер изображает какое-нибудь выдуманное горе, страдающие от боли, способные рвать себе волосы, когда горит их дом, или они теряют деньги, нажитые трудом или спекуляцией, приходить в отчаяние, убивать себя и другого, когда изменила женщина.

Это там, по ту сторону пропасти. Жизнь, размельченная на миллионы кусочков — забот и терзаний, наслаждений, разочарований, горя и счастья.

Здесь же, по эту сторону пропасти, собрались люди, презревшие все и поставившие на карту случайности, но такой возможной и близкой,—свою жизнь, всю без оговорок и уклонений.

Когда на, человека нападает разбойник где-нибудь в глухом лесу, он может молить о пощаде, обещать выкуп, разжалобить его сердце, или разжечь в нем корысть. Здесь невозможны ни мольба ни подкуп, здесь некого разжалобить и не. с кем торговаться.

Каждый приносит сюда свою жизнь и давить ее, и каждое мгновение она может быть смята, сломана, превращена в пыль и развеяна ветром.

И из-за чего? Ни наслаждений, ни корысти — никто об этом не думает, никто этого не ждет. Защита родины — прекрасная отвлеченная мысль, сотканная из огненно-ярких прозрачных лучей солнца, не осязаемая, но чувствуемая всеми, — и она-то неразрывной стальной цепью сковала между собою всех этих людей и превратила их в героев.

Нет, это уже не люди, это великаны, пришедшие из сказки, оживившие древнюю былину о богатырях, сказание, которое создавалось, должно-быть, в пылу битвы и было тогда не сказкой, а такою же действительностью, как эта.

Жизнь и смерть, они и близки и далеки. И то разстояние, что разделяет их и сближает, только оно и принадлежит им. Все они стоять между жизнью и смертью, приближаются то к одной, то к другой, подходят к ним вплотную и сливаются с ними.

Он смотрел вокруг и видел, как одни с невообразимой дерзостью рвутся вперед, наступают на врага, еще здоровые, сильные и кипящие отвагой, а другие уже лежать на земле бездыханные, и он не видел между ними разницы. И те и другие одинаково казались ему богатырями и героями. Для победы — единственная мысль, которая была у всех в голове — одинаково важны были смерть первых, как и жизнь последних. Эти, может-быть, еще только не успели, но сейчас придет и их черед, — и его черед придет.

Да, и его. И он, как другие, шел вперед, наступал, распоряжался и действовал энергично, находчиво, гениально, потому что все силы его духовный и телесные были объединены одной мыслью, одним пламенным желанием. Ничего из того, что в обыденное время составляет содержание жизни, для него теперь не существовало, а стояло перед ним, как и перед всеми — сломить врага и победить. И ради этого жизнь и смерть одинаково важны и нужны. И потому свист пуль и грохот орудий кажется ему какой-то новой, неслыханно-торжественной музыкой, сопровождающей могущественное выступление богатырей.

Он вспоминал о людях, которые боялись смерти. Он сам боялся ее и теперь не может постигнуть этого. Как можно бояться того, что так величественно и прекрасно! Нет, это шаг к победе. Мы все идем туда, к ней, и только между нами различно распределены роли: одним умереть, другим победить. Но и те и другие одинаково славны.

Долго ли длился бой, он не задавал себе этого вопроса. Средь битвы не смотрят на часы и не считают время. Может-быть, день, ночь и больше. Пропадают условные деления, и время вливается в вечность.

Судьба щадила его, и он, не ощущая усталости, все куда-то шел, напирая вместе с другими на ослабевающаго врага.

Над всем господствовало чувство, что идет он к победе.

Но вот что-то обожгло его, где-то на спине, около самаго плеча. Он не обратил внимания, думал, что царапина. Не прошло и двух минут, как осколок шрапнели хватил его в ногу, повыше колена. Он споткнулся, но уже подняться не мог. На спине зудило и жгло, нога не подчинялась ему.

Он попробовал рукой ощупать спину, рука оказалась вся в крови. Закружилась голова, он потерял сознание.

IV.

В санитарном поезде везли его в Петроград. Раны были признаны неопасными, но одна из них, на спине, была очень болезненна и доставляла ему много страданий. В дороге было очень удобно, он почти совсем не замечал движения. Уход был превосходный, но он как-то мало ценил это.

На одной из больших станций, когда до Петрограда оставалось не больше двадцати часов, кто-то из сопровождавших поезд подошел к нему и спросил, не желает ли он известить телеграммой кого-нибудь из своих родных или друзей. Он отрицательно покачал головой и поблагодарил:

— Нет, не нужно.

В Петрограде, куда поезд пришел около полудня, его перевезли в один из больших лазаретов, и вот уже три дня он лежал там, удивляя всех окружающих тем, что его никто не посещает. Знали, что он петроградский житель, и что он богат, и не могли понять этого.

А он сам понимал это, может-быть, меньше всех. Но таково было состояние его души — апатия, безразличие и нежелание видеть кого бы то ни было. Он спрашивал себя: „А Вера? Неужели Веру мне не было бы приятно видеть? — и отвечал: — Нет, было бы приятно, но...“

И останавливался на этом, не умея докончить свои мысли. Ему казалось, что Веру может слишком глубоко задеть и огорчить, а может-быть, и оскорбить его столь безразличное состояние. О, оно, конечно, относилось не к ней, но может же случиться, что даже и она не вызовет в его душе оживления...

Вспомнил он о Семене, и явилось чисто-теоретическое разсуждение, которое он принял за голос совести: этот человек безкорыстно посвятил ему свою жизнь, это доказано его постоянной заботливостью и услугами, не знающими границ, и было бы жестокостью оставить его в неведении.

Но до чего это было холодно. Ни одна струна в сердце не зазвучала. Никакого чувства не вызвало в нем это разсуждение. Он попросил сестру протелефонировать на его квартиру, чтобы Семен пришел в лазарет, и тот сейчас же явился — взволнованный, встревоженный, сел на кровати и почтительно забросал его вопросами.

— Ах, барин... Ах, Господи... Да как же это? Боже ты мой... Не успели прибыть туда, как уже сразу две раны-с... Да как же оно вышло?

Оганев махнул рукой:

— Пустяки говоришь, Семен, можно в одну минуту получить десяток ран, а в одну секунду умереть.

— А Вера Андреевна уж наверно побывали у вас... Им-то как горько, должно-быть.

— Нет, Вере Андреевне я еще не сообщил.

— До сих пор! Как же так? — с видом горестнаго изумления воскликнул Семен.

— Вот этого именно и боялся: что ей будет слишком горько, — не совсем искренно объяснил Оганев.

Семен с твердым убеждением отрицательно покачал головой:

— Ох, нет, Дмитрий Петрович, чт5 вы! Они не такия, они перенесут-с, все перенесут. Я им скажу. Уж дозвольте. Вот сейчас побегу и сообщу, что, мол, прибыли и вас велели просить.

Оганев на это не ответил. Несомненно, что Вере нужно сказать, она имеет на. это право больше, чем кто другой. Ну, так пусть Семен это и сделает, пусть это будет на его ответственности.

А Семену теперь уже не сиделось. Центр тяжести в его душе вдруг переместился в сторону Веры Андреевны. Ему хотелось как можно скорее сообщить ей. Он посидел для приличия еще минут пять, а затем сорвался с места.

— Побегу-с, Дмитрий Петрович, в заблаговремя. А завтра прибегу... Может, что распорядитесь?

И, как бы боясь, чтобы Оганев не приказал ему остаться, он ушел — и прямо на Сергиевскую, не пожалел даже сорока копеек на извозчика, чтобы поскорее... Здесь быстро добился приема у Веры Андреевны и поразил ее известием.

— Как? Четыре дня—и я не знаю? Но разве он...

— Они терпели болшия страдания, Вера Андреевна,—видимо, желая смягчить положение, объяснил Семен. — И мне вот только сейчас дали знать.

Вера Андреевна немедленно собралась и поехала в лазарет. Она всецело поверила в объяснение Семена, потому что иначе не могла представить себе, и всю дорогу мучилась мыслью о том, какия страдания должен был испытать Оганев, если не смог даже известить ее. Было еще не поздно, да и в лазарете не придерживались слишком строгих порядков. Ее безпрепятственно впустили.

Это первое свидание вышло вполне правдоподобно. Она страшно волновалась, и ей казалось, что и он также взволнован, но проявить это мешают слабость и боль. Да и нельзя было допустить какую-нибудь экспансивность, так как в палате было множество глаз и все на них смотрели. Оганев взял ее руку и молча поцеловал.

— У тебя две раны! — полуспросила она, уже знавшая это от Семена. — Но они неопасны?

Оганев утвердительно кивнул головой. Он смотрел на нее изумленными глазами, но изумление это относилось не к ней, а к нему самому. Вот она перед ним — живая, та, от разлуки с которой он был в таком отчаянии, Вера, любимая, единственная, самая близкая во всем свете, так безконечно наполнявшая его душу,—и что же? Он смотрит на нее спокойно, не рвется к ней, не трепещет от радости. Нет, не слабость и не боль мешают ему пламенно проявить свое чувство, а самое чувство как будто стало иным. Что же, он разлюбил ее?

О, нет. Она ему близка, ближе всех, но не кажется уже божеством, перед которым нужно преклоняться, и не наполняет его жизни. Вот она говорит тихо, вполголоса, разсказывая о том, как волновалась и мучилась после его отъезда, как дрожала за его жизнь, что, несмотря на его страдание, она чувствует благодарность к этим ранам, которые хотя и уложили его в лазарет и, может-быть, надолго, но оставили ему жизнь, а могли быть другия раны, не столь великодушные. Говорит о том счастье, которое настанет, когда раны заживут и он выйдет из лазарета.

Он слушает и думает: „Как искренна Вера, и как безконечно она любит меня и предана мне. Но почему же это кажется мне таким незначительным — и эта любовь, и предстоящее счастье, и все, и она сама, милая, дорогая и близкая, но такая же маленькая, обыденная, как все. Ведь это же наверно не так, и не таким мне казалось все это раньше, и не мог же я до такой степени заблуждаться.

И он уверял себя, что это в самом деле, должно-быть, от болезни, от потери крови, от боли, которую ему причиняли раны. И, желая ответить на преданность Веры, заставил себя сказать несколько трогательных слов:

— Вера, дорогая... Я так счастлив, что ты опять около меня. Вот я скоро буду здоров, и тогда... тогда устроится наше счастье.

И видел, какою внутренней радостью загорелись ее глаза.

Шли дни. Оганев быстро поправлялся. Здоровый организм его работал усиленно и заживлял раны. Вера приезжала к нему каждый день, привозила ему книги и тысячи мелочей, которые должны были забавлять и развлекать его. Семен тоже являлся неизменно каждый день. Посетил его Михаил Андреевичу, и даже сама генеральша раскачалась и однажды навестила лазарет. В это время Оганев уже вставал с постели и делал некоторые движения.

Прошло еще две недели, и Оганев получил возможность выписаться из лазарета. Ему было предоставлено время на окончательную поправку, после чего предстояло снова Ехать в армию. Он переселился к себе на квартиру, и тут Семен заменил ему всех врачей и сестер милосердия. Рана на ноге зажила, но подплечевая еще заметно безпокоила его.

Дома он нашел кучу деловых писем, в которых то приглашали его возобновить прерванные сношения, то предлагали новые чрезвычайно выгодные комбинации, но он все письма отправил в корзину, не заинтересовавшись ни одним из них.

Дом Муранских был единственным местом, куда он ездил каждый день. Приезжал обыкновенно часов в девять вечера, а в одиннадцать уже подымался, чтобы ехать домой. И эти два часа проходили странно. Он сидел на диване, а Вера в кресле—вязала или шила что-нибудь для раненых. В первые минуты они перекидывались несколькими словами, а потом замолкали. Иногда Вера садилась за рояль и играла что-нибудь из его любимых вещей. Он закрывал глаза и сидел неподвижно, но, слушал ли, этого она не могла знать.

Когда же их взгляды встречались, Вера находила в его глазах такое спокойствие, безразличие, почти холод, что рука ее, работавшая иглой или крючком, останавливалась и замирала. Случалось, что она переносила на него взгляд внезапно и видела, что глаза его устремлены куда-то в пространство, и сам он далеко-далеко отсюда. Но она, считая его слабым, еще не выздоровевшим, и жалея его, отводила лицо и делала вид, что не замечает.

Однажды они были в доме только вдвоем. Был какой-то торжественный спектакль, на котором было необходимо присутствие генеральши, и она с мигренью и еще с какими-то болезнями потащилась туда в сопровождении Михаила Андреевича. А Оганев в этот день чувствовал себя как-то особенно бодро. Вторая рана перестала безпокоить его, он почти в совершенстве начал владеть рукой, и ему показалось, что все силы вернулись к нему. Это сейчас же заметила Вера. Когда он уселся, она подошла к нему и взяла его руку.

— Ты сегодня молодцом, Дмитрий, ты совсем здоров. Да?

— Как будто. Я отлично чувствую себя.

— Я рада... Ну, так вот я, значит, могу сказать тебе то, что давно уже сложилось в моей голове и в моем сердце, Дмитрий. Что-то случилось, я не знаю... Оттого ли, что ты побыл некоторое время один, вдали от меня, и имел возможность безстрастно, свободно взглянуть на наши отношения и переоценить меня и увидеть, что я такая же, как все, и значит не стою той исключительной любви, какую ты мне дарил, или, может-быть, была какая-нибудь встреча... Я не знаю и не считаю себя в праве вникать и доискиваться. Но для меня ясно, что ты не тот, и я для тебя не та... Нет, погоди, я доскажу все. Ты из деликатности или великодушия, а может-быть, отчасти и малодушия — ничего не меняешь, отдаешь мне свое время, откликаешься на мои мечты и планы, но в душе ты далек от меня. Ну, так вот, Дмитрий, я тебя освобождаю, мне не нужно, и я не в состоянии ценить принужденное чувство. Я лучше буду одна, как была до встречи с тобой.

Оганев тихо пожал ее руку и усмехнулся.

— Ты, Вера, имела право так думать и все это сказать,—промолвил он.—Но это не так... О, если б ты знала, насколько это не так! Я сам давно хотел сказать не только тебе, но и себе, сказать словами то, что в душе. Ни переоценки, ни встречи, ничего этого не было, и нет у меня никого, кроме тебя... Но я был в сражении, Вера, я видел и пережил нечто, выходящее из рамок нашей обыденной действительности. Я видел проявление истиннаго величия человеческой души, когда десятки, может-быть, сотни тысяч людей—простых, серых, темных,немудрых —настолько отрешились от своих личных интересов, желаний и чувств, ради чего-то высшаго, что были подобны богам... И я сам был таким. Вера, ты пойми это. Кто раз испытал подобное, каким незначительным. маленьким должно казаться ему все то, чем мы живем каждый день, и даже самое большое, что захватывает и поглощает нас и наполняет жизнь, и даже сама эта жизнь. Суди меня, как хочешь. Если можешь, прости, снеси, но верь, что ближе тебя у меня нет человека. Вот теперь я стал здоров, и знаешь, чего я хочу, о чем страстно мечтаю? Поскорее туда, где свищут пули, под гром орудий и блеск штыков, чтобы снова хоть раз еще увидеть, как люди превращаются в богов и самому почувствовать себя богом... Потом... Потом все это изгладится из памяти, жизнь вступить в свои права, мы опять сделаемся маленькими, и я наверно вернусь к самому себе а ты, Вера, всегда будешь для меня единственной и самой близкой.

Через неделю после этого он снова уезжал на войну, и Вера провожала его, как и в первый раз, крепко пожимала его руку и улыбалась ему.

Niva-1915-2-cover.png

Содержание №2 1915г.: ТЕКСТЪ: Тяжкия времена. Разсказ Л. Авиловой. — Люди, как боги. Разсказ И. Островного. — Месть, Разсказ Б. Никонова. — Две императрицы. Очерк П. П. Гнедича. — Дневник военных действий. К. Шумскаго.—Заявление.—Объявления.—Отклики войны.

РИСУНКИ: На качелях. — Березовая роща.—Из действующей армии (3 рис.).— Английский полевой телеграф в походе. — Английский полевой Телеграф в действии.—Бельгийский наблюдательный пункт.—Бельгийский полевой телефон.—Эрзерум (3 рис.).—Армянский монастырь „Кизыл Банк“, в 15-ти верстах от Эрзерума.—В разоренной Польше. Беженцы поляки из окрестностей Ченстохова в приюте польскаго обывательскаго комитета.—Владелица местечка „Белая-Церковь“ (Киевской губ.) графиня Мария Браницкая.-Королева Ванда.—Полевая почта. Посылки—Письмо пленнаго врага на родину.—Вести от родных.- Германский крейсер „Фридрих-Карл“, потопленный нашими судами в Балтийском море. Английский адмирал Фредерик Старди.—Набег германских крейсеров на мирные жилища прибрежных местностей графства Іорк в Англии (3 рис.).

К этому № прилагается „Полнаго собрания сочинений Д. Мамина-Сибиряка" кн. 1 и первый полулист карты театра военных действий