Сфинкс 1911 №7

Материал из Niva
Перейти к: навигация, поиск

Сфинкс.

Одна из легенд русской истории. П. П. Гнедича..

ГЛАВА ПЕРВАЯ.

I.

1911-07-elements-bukvica-v.png
августе 1812 года по одной из южных дорог Финляндии двигался кортеж, совершенно необычный для этой страны. То была группа русских офицеров, из которых большинство носило генеральскую форму. В фуражках и треуголках, сюртуках и мундирах, имевших покрой фрака, они шли по гладкой, вьющейся змейкой, дороге. Сзади вели на поводу их лошадей. Всадники устали от долгаго сидения в седле и захотели размять ноги.

Конец лета был очаровательный, как это часто бывает на севере. Прозрачный воздух был так чист и свеж, что отдаленные леса и пригорки рисовались ясно и четко. По бледно-голубому небу плыли белые дутые облака. Поля были сплошь покрыты лиловым ковром цветущаго вереска. От деревянных сеновалов, разбросанных вдоль дороги, тянуло душистым сеном, только-что две недели назад туда сложенным. Вчерашний дождь омыл зелень берез, ольх, елей и сосен, и они густыми сочными пятнами зеленели вокруг. Все напоминало нетронутую, девственную природу: зайцы то и дело перебегали дорогу; на широком лугу ясно вырисовывалась фигура приземистаго лося; в сосновых рощах щелкали на деревьях векши и с любопытством черными глазками поглядывали на путников. Сороки кое-где сидели на заборах и звонко верещали. Мелкий, но сытый скот пасся на пастбищах, —и нигде не было видно ни пастухов ни собак.

Внимательный взгляд проезжаго мог бы без особеннаго труда отметить центральную фигуру двигавшагося по дороге кортежа. Это был стройный человек лет тридцати-пяти, белокурый, с небольшими бачками на щеках, одетый в черный походный сюртук, обшитый красным кантом. На голове его была высокая неуклюжая фуражка, на ногах — сапоги со шпорами. Он шел, оживленно разговаривая с каким-то генералом в иностранной форме. Генерал держался почтительно и внимательно вслушивался в слова собеседника, как бы стараясь запомнить каждое его выражение. Иногда генерал задавал вопросы, и, несмотря на всю их историческую важность, получались немедленно ясные и определенные ответы.

— Но, ваше величество, —говорил он: —вы три года назад подтвердили прежнюю конституцию Финляндии.

Спутник посмотрел на него своими печальными голубыми глазами.

— Да, — сказал он: — на сейме в Борго я сказал, что даю представителям финскаго народа новое доказательство моих намерений касательно блага их родины. Я обещал сохранить их конституцию и основные законы...

Разговор шел на французском языке, и говоривший именно сказал так:

— J'ai promis de maintenir leurs constitution, leurs lois fondamentales.

Генерал одобрительно наклонил голову.

— Я сказал, — продолжал его собеседник: — что этот сейм должен составить эпоху в политической истории страны, — так как моя задача—пополнить прежния права, и не на основании права завоевателя, — а на основании того, что диктуется чувством любви.

— Если бы все завоеватели были подобны вам, ваше величество! —воскликнул генерал.

— Я люблю эту страну, — прервал его государь. — В ней есть что-то спокойное, тихое, умиротворяющее. В жителях есть какое-то стихийное убеждение в своих правах. Я подарил им Выборгскую губернию, приблизив таким образом их границу к самому Петербургу. Я хочу верить в будущее этой окраины.

Генерал на минуту запнулся, как бы соображая, нужно ли то говорить, что он намеревался сказать, —но потом, пересилив свое сомнение, проговорил:

— Ваше величество очень популярны здесь, — но особых симпатий к русским со стороны финляндцев едва ли возможно ожидать.

Государь слегка улыбнулся.

— О, я отлично знаю, — сказал он: — что им не за что нас любить. Для них мы—пока только солдаты-завоеватели. Со шведами их связывают пятисотлетния сношения. Но от нас будет зависеть, чтоб они привязались к нам, потому что, правду говоря, шведы играют здесь такую же роль, как бароны в остзейских провинциях.

Они с минуту шли молча. Потом государь, искоса взглянув на своего спутника, спросил:

— Так вы говорите, я здесь популярен?

— Несомненно, ваше величество.

— Дарование Выборгской губернии, конституции и всех старых прав произвело благоприятное впечатление?

— Несомненно. Удивительнее всего то, что русские, жившие возле Выборга, приняли это присоединение с удовольствием.

Улыбка снова мелькнула на губах государя.

— Вероятно, предпочитают здешних ленсманов нашим исправникам, —сказал он. —Но я вообще заметил, что в этот мой приезд население как будто относится ко мне радушнее, чем прежде. Или это мне кажется?

— Популярность ваша, повторяю, здесь огромна... для завоевателя, —шутливо добавил генерал. —Хотя никто не разсчитывал видеть вас здесь именно теперь, во время войны, когда войска неприятеля идут к Москве.

Брови государя дрогнули

— Что же, — спросил он: — быть-может, найдутся такие, что смотрят на мою поездку, как на partie de plaisir, как на желание отдохнуть от грустных сообщений курьеров с поля военных действий? Но ведь надо же мне было обезпечить Балтийское море и усилить свои войска шведскими. Личное свидание всегда лучше самых лучших дипломатических нот, которые обладают черепашьей скоростью. И я очень рад, что виделся с наследником шведскаго престола в Або. С согласия его, я перевожу здешния войска, назначенные в помощь Швеции для войны с Норвегией, — перевожу их на ту сторону залива для прикрытия Петербурга, если Наполеону вздумается двинуть армию к северу.

Государь слегка оглянулся назад и, сделав жест левой рукой, остановился. Сзади засуетились, быстро подтянули коням отпущенные подпруги и подвели двух лошадей — рыжую и серую. Государь привычным жестом положил руку в белой перчатке на холку, вложил ногу в стремя и, легко оттолкнувшнсь, очутился в седле. Генерал сделал это с меньшей ловкостыо и в два приема перекинул ногу: он был тучен и, должно-быть, в последнее время мало ездил верхом.

— А что говорят здесь о войне? —спросил государь, как бы продолжая прерванный разговор и пуская лошадь легкой рысью.

— Здесь были удивлены, — уклончиво ответил собеседник: — что была допущена переправа наполеоновских войск через Неман, и что война вместо наступательной стала оборонительной.

Александр качнулся на седле, —точно этим движением хотел выразить недовольство и удивление.

— Недальновидны здешние политики! —заметил он.

Генерал наклонил голову и ждал дальнейшаго.

— Да, —продолжал государь: —со времен Петра I мы не вели оборонительной войны. Всегда наши войска бились в Турции, Италии, Германии. И посмотрите, до чего непопулярны были эти войны! При малейших неудачах обвиняли правительство, что война ведется против желания народа, что она ни на что никому не нужна и составляет только развлечение для правителей.

Он резко посмотрел на генерала, как бы выжидая одобрения. Тот наклонил голову в знак согласия.

— Борьба с Нанолеоном—это не шутка, —продолжал государь. —Тут на карту поставлено все. Необходимо было привлечь все население к участию в этой ужаснейшей из войн. Когда дерутся и гибнут где-то там, далеко за границей государства, —всем кажется война чем-то не близким, какой-то отдаленной грозой, которая проходит стороною. Но когда воочию житель видит разграбленные деревни, потоптанные поля и горящие города—тогда он начинает ясно понимать весь ужас того, во что вовлечена родина, и тогда открыто высказывается сам, чтб делать: оканчивать войну или продолжать ее. У меня здесь, в Петербурге, три четверти военнаго состава за немедленный мир. Ближайшие мои друзья жужжат мне об этом в уши. Никто не верит в возможность победы. По мне известно, что там—в Москве и Смоленске—царствует другое настроение...

Он приостановил лошадь, глубоко вздохнул живительным, прохладным воздухом и продолжал:

— Война—величайшее из зол, —это бич, посланный человечеству Провидением. Я ненавижу войну каждой фиброй моего существа. Но раз меня вовлекли в нее — я оружия не сложу!

Он выпрямился в седле, сжал коленями бока лошади и натянул повод. Та запрядала ушами, непривычная и к новому всаднику и к его своеобразной привычке держать повода, и остановилась, слегка скосившись на левое стремя, возле котораго шпора больно прижималась к ее боку.

— Я не сложу оружия, пока хоть один француз останется в моих владениях, — сказал он; — чего бы мне это ни стоило, каких бы жертв ни нужно было принести...

Генерал удивленно смотрел на царя: он не понимал, как можно быть настолько откровенным с совершенно незнакомым человеком, который был представлен ему только накануне, и внутренних качеств котораго он не знал. Но он не чувствовал, что это был самый простой прием распространять в обществе те идеи, господствование которых царь желал. Ему хорошо было известно, как все его собеседники потом сотни раз всюду повторяли его слова, записывали их, считали себя счастливыми тем, что делались сопричастными государственным предположениям величайшаго из властителей Европы. Они не знали одного—что то же самое много раз, по два, по три раза в день, говорится государем разным собеседникам...

— Сколько ночей я провел без сна, — продолжал Александр, трогая лошадь шагом: — сколько ночей в тяжелых, напряженных размышлениях о том, как бы осуществить заветное желание—навсегда уничтожить на земле пролитие крови. Я мечтаю созвать всех коронованных особ для составления Священнаго Союза, —его суд будет разбирать все недоразумения между державами и предотвращать войны. Но все это в будущем, если нам поможет Господь, а пока — надо биться до последняго изнеможения, не щадя жизни.

Он пустил лошадь галопом, и вся кавалькада поднялась на пригорок, где ютился финский поселок, —серый, заброшенный, с кривыми изгородями и закоптевшей баней. Босоногая девчонка в рубашке выше колен, сероглазая, с жидкими космами светлых волос, удивленно смотрела из-за камня на проезжавших. Государь бросил ей серебряный целковый. Он ударился о гранит и отскочил в траву. Девочка его не подняла и все так же без робости, но с изумлением смотрела на золотые эполеты.

— Отчего у нея черный рот и губы? —спросил государь.

— Чернику ела, должно-быть, — сообразил подъехавший полковник.

Царь кивнул ей головой, и все поехали дальше. Кроме девчонки во всем поселке никого не было.

II.

„Пролитие крови“ было кошмаром для императора Александра. Нежный, мягкий, отзывчивый, он ценил человеческую жизнь, —и еще мягче, теплее относился к людям, после внезапной трагической кончины его отца 2 марта 1801 года. Восторг, охвативший население но вступлении его на престол, не искупил в его душе того потрясения, которое он испытал в ужасную для него ночь. С этих пор он стал смотреть на царский венец, как на испытание, доставшееся ему по воле рока. Вечно занятой делами. он не любил, органически не мог оставаться на одном месте. Его все время влекла потребность к передвижению. Ни один государь до него, даже Петр Великий, не проездил стольких сотен тысяч верст, как император Александр I. Петра мы видим то в Архангельске, то в Саардаме, то в Париже, то под Полтавой, то в Финляндии, то в Турции. Но когда он вел внутренния преобразования, то сидел на месте подолгу. Александр I исколесил всю Россию, заезжал даже в Западную Сибирь, —был и в Вене, и в Париже, и в Берлине, и в Брюсселе, и в Праге. Он сам открывал парламентския заседания в Финляндии и Польше, лично объяснялся с королями, императорами и дипломатами. И все эти концы по безконечной России были совершены им при самых неблагоприятных условиях дорожнаго сообщения. Тогда даже шоссе еще не было у нас известно, —а шли широкие почтовые тракты, невозможные в распутицу, особенно в южной полосе, на Украйне. В своей коляске на высоком ходу, иногда в высокой карете, куда надо было взбираться по разсыпающейся в ступеньки складной лестнице, четверкой, с неизменным кучером Ильей, носился он с головокружительной быстротой из города в город. Точно неведомая сила влекла его двигаться все дальше и дальше—через реки, рвы, ручьи, леса и поля. Он казался неутомимым. Воздержанный на пищу, — евший всего один раз в день, пивший только одно красное вино, —он точно готовил себя к долгой жизни анахорета. При каждом удобном случае он говорил, как тяжело стоять во главе правления, и какое счастье—отойти от престола и докончить свои дни частным человеком.

Уже в двенадцатом году у него ясно обозначился этот идеал. Ужасная война захватывала его, —и в минуты, когда надо было показать свою силу воли, он ее показывал. Когда, в начале года, Сперанский, предвидя неизбежность кровавой развязки, стал настаивать на примирении с Наполеоном, хотя бы для этого пришлось учредить правление семибоярщины, а Александру отречься от престола, —император вдруг из кроткаго друга своего министра вырос в самостоятельнаго монарха. Сперанский думал, что Александр испугается страшнаго призрака войны, перенесенной в самые недра России, но вдруг встретил такой отпор, должен был дать такое объяснение, которое вызвало временное соображение: а не разстрелять ли Сперанскаго в двадцать-четыре часа?

Это было еще 17 марта, за три месяца до войны. Император с сокрушением сказал одному из своих приближенных:

— Сперанскаго придется отдалить от столицы. Он сам ускорил свое падение.

И на вопрос собеседника, что именно осмелился сказать Сперанский в разговоре с Александром, —государь с горечью и сердечной болью сказал:

— На мой вопрос о том, участвовать ли мне лично в предстоящей войне, то-есть, принять ли главное командование, — он имел дерзость нарисовать передо мной все воинския доблести и таланты Наполеона и предложил собрать Думу, которой и предоставить ведение войны. Но разве имею я право самовольно отказаться от врученной мне власти?

Но решение разстрелять Сперанскаго — кстати сказать, за все время царствования Александра не было совершено ни одной смертной казни — скоро сменилось в душе государя тихой грустью. Он ценил ум и способности своего государственнаго секретаря — и назначил ему прощальное свидание. Два часа пробыл он в кабинете царя и вышел оттуда в великом смущении. А вслед ему взволнованный Александр говорил:

— Еще раз прощайте, Михаил Михайлович!

Что было на этой аудиенции—никто не знает. Когда близкие спрашивали об этом Сперанскаго, он говорил:

— Ведает это единый судья между нами—Бог.

В другое время Александр назначил бы следствие для проверки всех сведений, чтб ему были доставлены об измене Сперанскаго. Но накануне войны об этом нечего было и думать. Император играл слишком большую игру: —„Je Joue gros jeu“, —как говорил он, чтобы останавливаться на „измене“ человека, который изменил более ему, как другу, чем государству.

Сперанский несомненно знал из частых бесед с государем, как тяготит его власть, и знал, что он ждет только случая, когда возможно будет отойти от нея... Но он своим сухим, систематическим, семинарским умом не понял одного: что именно в минуту опасности государь не уйдет. Это и погубило государственнаго секретаря.

Теперь, когда, сидя на рыжей лошади, Александр говорил, что три четверти близких к нему людей против войны, —ему припомнился проект сосланнаго Сперанскаго.

„Хороша была бы Россия, если б теперь, перепугавшись движения с Смоленску, она заключила с Наполеоном мир! “ — подумал он

— А вы не думаете, ваше величество, — вдруг заговорил генерал, как бы идя в тон его мыслям: — что Наполеон может двинуться к Петербургу?

Александр посмотрел на него

— А вы как думаете? — спросил он.

— Гений Наполеона изобретателен, — уклончиво ответил тот.

— А скажите, —спросил после небольшого молчания император: — как по-вашему: занятие столицы является ли концом кампании?

— Так принято думать.

— Все дела и драгоценности могут быть вывезены из столицы, —сказал Александр. —Вы знаете, чего мне особенно жаль? Фальконетовскаго памятника Петру. Я так люблю его. Я готов был бы отправить эту статую в Петрозаводск, —только бы она не досталась в руки неприятеля.

— А какия известия приходят от главнокомандующаго? — спросил генерал.

— Я давно не получал никаких, — вероятно, серьезнаго ничего нет, —ответил император. —Во всяком случае ясно одно: чем дальше будет подвигаться Наполеон внутрь России, тем менее он может разсчатывать на заключение мира. Едва ли это входило в его стратегические планы.

— Я думаю, пребывание ваше при армии подняло бы дух войска, —сказал генерал.

Александр прямо посмотрел ему в лицо.

— Для того, чтобы быть главнокомандующим над армией, — сказал он: — нужно иметь таланты полководца, — а у меня их нет, к несчастью. Я не имею намерения скрывать это и говорю открыто. Это вина не моя. Если бы меня послали в армию Суворова и Румянцева, и я там на месте получил бы должное воспитание, —быть-может, судьба России сложилась бы иначе. Но я рос под сенью двора... A l'ombre d'une cour, — повторил он, опустив голову.

— Но народ вас любит, ему нет дела до талантов Наполеона, —сказал его собеседник.

Государь поднял голову.

— Что ж из этого? — спроcил он. — Я готов верить в эту любовь. И если во мне нет способностей водить войска в огонь битвы, то у меня хватит мужества и силы воли, чтобы не погрешить против народа при настоящем страшном кризисе. Если народ сумеет не струсить нашествия двунадесяти языков—только не испугаться—мы победим. Надо, не останавливаясь, жертвовать всем и не падать духом, —тогда победа, я уверен, будет на нашей стороне.

И он поднял глаза к светлому финскому небу. Эти голубые, добрые, близорукие глаза были одного цвета с небесным сводом. В них была вера. Но, кроме веры, была внутренняя сила, быть-может, граничившая с упрямством

— Впрочем, все в руках Господа, —закончил он и, поправив фуражку, опять пустил коня галопом.

Неприхотливый в своих привычках, как всегда, государь и сегодня довольствовался простым разогретым обедом в каком-то убогом сарайчике, который убрали срубленными березками. Как всегда, он угощал свою свиту и кушаньями и вином. Под наружным спокойствием его таилась тревога, смутное опасение за исход начатой кампании. Курьер все не ехал, —и эта нерешительность и неизвестность тяготили его.

После обеда он оперся на руку генерала Новоскольцева, почтеннаго, хотя еще нестараго человека, и, тихо прогуливаясь, повел его к соседней сосновой роще.

— Я слышал, ты говорил за обедом, —начал государь: — о том, что тебя безпокоит сын. В чем дело? Ведь он в действующей армии?

— Да, ваше величество.

— Его зовут Константин? Ведь он мой крестник, хотя я его никогда не видел. Почему ты его мне никогда не показал?

На лице генерала выразилось смущение:

— Увольте, ваше величество. Лгать я не привык, а правду мне говорить неудобно.

— Почему?

— Есть правда, о которой лучше умолчать.

— А если я прикажу тебе?

— Тогда, конечно, я принужден буду сказать.

— Я приказываю.

— Слушаю. Константин пугает меня своим упорством, своим упрямым характером. Это—человек, который ни перед чем не остановится. То-есть, в хорошем смысле я хочу сказать, —ни на что дурное он не способен. Но он слишком горяч и необуздан.

— В чем же дело?

— Виноват во всем, быть-может, я... Он был двенадцатилетним мальчиком, когда я взял ему в гувернеры одного француза, покинувшаго во время революции Париж. Он на родине был учителем в каком-то коллеже, и я думал, что, кроме знаний по части литературы, он ничего ему не привьет.

— А он сделал из него революционера? —сказал, смеясь, император.

— Почти. Он внушил ему сознание, что Россия — страна рабства и произвола исправников, что жить в ней невыносимо, что, пока не будет уничтожено крепостничество, Россия не может войти в состав великих держав.

— Что же, — он совершенно прав, — проговорил Александр.

Новоскольцев этого не ожидал и от удивления даже замедлил шаги.

— Он вас обожает, ваше величество, —прибавил он: —и именно за то, что вы освободили крестьян от зависимости в Остзейском крае.

— Да, я начал оттуда, —подтвердил государь. —Вот кончим войну — выработаем правила и для России. Мне приятно слышать такия мнения от помещиков, от людей, которые могут многое потерпеть от этой реформы. Я готов велеть зачислить твоего Константина в комиссию по разработке крестьянскаго вопроса.

— Он будет чрезмерно счастлив, —заметил генерал.

— Скажи, а ты какого взгляда на освобождение? — спросил Александр.

Генерал не ожидал этого вопроса и не был к нему готов.

— На все воля вашего величества. —уклончиво ответил он.

Государь вспыхнул.

— Ну, с такими, как ты, далеко не уедешь, —проговорил он, морщась. —Что может быть омерзительнее рабства?

— Но как это сделать, ваше величество? Нельзя же возбудить против себя все дворянство!

— Да, это вопрос серьезный, — подтвердил государь. — Тут надо семь раз примерить, прежде чем отрезать. Ну, вот, соберем комиссию, поговорим, обсудим. —Ты при первом же удобном случае познакомишь меня с твоим Костей. Мне о нем уже говорили, что он, несмотря на молодость, имеет живой ум. Это лучше, чем все время говорить: „Как угодно вашему величеству“.

И, вынув руку из-под локтя Новоскольцева, он повернулся с каким-то вопросом к следовавшему за ним адъютанту.

III.

Костю, смеясь, прозвал отец „бичом Божьим“.

— Он в наказание послан нашему роду, —говорил он. — Кончится тем, что из-за него нас всех сдадут в солдаты.

Мать Кости была красивая осанистая женщина. Самовластная, зараженная сентиментализмом и романтизмом, она била по щекам горничных и одевала их в посконные сарафаны. Костя приходил в бешенство, когда при нем мать собственноручно распоряжалась с прислугой.

— Maman! Я этого не потерплю! —говорил пятнадцатилетний мальчик.

Когда он сказал это в первый раз, она не поняла.

— Чего не потерпишь? —переспросила она.

— Того, чтобы вы били прислугу.

— Мой друг, —не распоряжаться же мне через дворецкаго, чтоб их поучили в конюшне.

— Бить не надо вообще. Надо действовать убеждением.

— Видишь ли, мой мальчик, —сказала спокойно мать: — убеждением можно действовать на разумное существо, а не на скота.

— Почему же вы думаете, что они скоты?..

— Это несомненно, мой друг: —посмотри на их лица, разве нет в них тупости и наглости? Если их не бить, они сядут тебе на шею.

— Но разве вам не отвратительно? Разве не чувствуете, что каждый удар, нанося девушке, вы невольно наносите и себе.

— Ты, cher Костя, совершенно сумасшедший, — я попрошу поговорить с тобой отца. Лично я не могу, несмотря на все спокойствие моего характера, разговаривать с тобой. Другой отец, конечно, высек бы тебя за это.

Сам Новоскольцев был человек чрезвычайно мягкий. Правда, он драл на конюшнях дворовых десятками, забривал им лбы, сдавал в солдаты, но жестокости при этом не проявлял. Он этим хвастался:

— На смерть никого у меня не засекали. Если кто из дворовых вешался—это самовольно, без всякаго с моей стороны давления. У меня ни рогаток нет ни цепей.

Он намекал на своего соседа по именью, Ипнокритова, у котораго всегда полсотни человек сидело в подвале на цепи, с рогаткой на шее. Рогатка эта была в полпуда и не снималась по году. Она проедала тело до костей, так как была, железная. Не только лечь, но даже прислониться к стене было невозможно, и человек засыпал сидя.

— Отчего никто не убьет Иппокритова? —спросил раз за обедом мальчик.

И так как за столом сидел губернатор, то воцарилось гробовое молчание.

— Что он говорит? —спросил губернатор.

— Я говорю... —начал мальчик и повторил вопрос.

— Молодой человек, —кто же может убивать помещиков?

— А те же крепостные.

Губернатор хотел все обратит в шутку:

— Да это призвание к бунту! —воскликнул он, хохоча.

— Какой же это бунт? Я бы сам собственноручно его с удовольствием приколол!.. —не унимался мальчик.

Его выслали из-за стола.

— Кем вы его готовите быть? — спросил губернатор. — Емелькой Пугачевым, что ли?

— Он слышит, что делается у Иппокритова, и не может удержаться от возмущения, —сказал отец.

— Сдерживайте его. Нельзя же так распускать детей.

Отец просил Костю быть сдержаннее при губернаторе. Но Костя сказал:

— Одним они миром мазаны вместе с Иппокритовым!

Наконец Новоскольцев понял, что весь источник зла в гувернере-французе. Он его в один прекрасный день посадил на тройку и с двумя гусарами препроводил в Москву, где его высадили у первой гостиницы, дали сто рублей и сказали, что если он вернется в Новоскольцево, то его затравят псами. Костя грустил, ревел на сеновале, хотел даже решиться на самоубийство, но кончил тем, что принялся читать энциклопедистов, которых для библиотеки выписал, по совету француза, его отец, сам никогда не читавший никаких книг.

Когда наступило время поступать в полк, Костя наотрез отказался.

— Я не хочу быть военным, —сказал он.

И мать и отец были убиты горем.

— Голубчик, чем же ты хочешь быть? —спрашивала мать.

— Ученым, —отвечал Костя.

— Кто ж тебе мешает быть ученым офицером? — негодовал отец.

— Выправка и парад отнимут все время.

— Да ведь нельзя же не служить—ты дворянин, —приставала мать.

Но Костя как-то сумел дотянуть до двадцати лет, не служа. Он был причислен к дяде в архивы, в Москве, но больше читал свои книги и старался вращаться в кружках эмигрантов, которых в то время в Москве было великое множество.

Иногда отец старался заинтересовать его, разсказывай о гении Наполеона.

— У него гений истребительства, — отвечал молодой человек. —Он столько разорил городов, селений и семейств, что ни один разбойник с ним в этом не сравнится.

— Что из него выйдет? —недоумевал отец.

Мать попробовала его свозить к одному архимандриту, славившемуся даром убедительнаго красноречия, но и это не помогло.

— Большого ума ваш сын, сударыня, —говорил архимандрит после беседы. —Но в данном случае я поделать с ним ничего не могу. Он настолько афеист, так в сем отношении дурно воспитан, что токмо продолжительное монастырское покаяние может поставить его на путь истинный.

Характер Кости много сделал неприятностей его отцу. Миллионер Иппокритов, живший по соседству, не мог слышать его имени, — потому что Костя, встретив его на охоте, подъехал к нему в упор и крикнул:

— Если вы не покончите ваших безобразий с крестьянами, клянусь честью, я собственноручно обрублю вам ваши толстые уши.

Иппокритов был так поражен, что даже ничего не смог ему ответить. А Костя, махнув под его носом нагайкой, не торопясь уехал домой. Губернатор лично с ним объяснялся.

— Когда я даю слово, то его держу! —говорил Костенька. — И вам повторяю: вот этой рукой отрежу ему уши.

— Но вы знаете, чтб с вами будет? —спросил губернатор.

— Ничего не будет. Государь дал остзейцам свободу и нам даст. А мой поступок будет наука для крепостников. Я охотно за его уши просижу год в крепости.

Его стали звать карбонарием, — но боялись не менее, чем Иппокритова. Знали, что отец его близок к государю—и в крайнем случае будет ему оплотом. Да и сам он, как ни как, государев крестник.

Но в конце 1811 года с ним произошла некоторая перемена.

В тридцати верстах от них жил помещик Проселков, — человек вдовый, состоятельный, с двумя дочерьми. К ним Костя повадился ездить чуть не ежедневно.

Проселков был в отставке. Нрав имел несообщительный и гордый, ни с кем из помещиков близок не был, но к Косте благоволил, потому что видел в нем родственные черты характера.

— С этим неопасно! —говорил он.

Какую опасность он подразумевал—Бог его ведает. Но когда лихие кони четверней или вороной верховой жеребец останавливались у его окна, и в приемной появлялась сухая, ловкая, красивая фигура молодого человека, морщины на лбу хозяина разглаживались, он, шлепая туфлями, выходил из кабинета и кричал на ходу:

— Филька, трубки!

Что ездит он в дом ради барышень — не было ни для кого сомнения, кроме самого Проселкова, который никогда ничего не видел из того, что делалось вокруг. Его сестра, соседняя помещица Аглая Петровна, говорила ему:

— Ведь он не сегодня-завтра Верунечке сделает предложение.

— Что ты врешь! —возражал брат.

Конечно, Васенька, —ты, по обыкновению, только ничего не хочешь замечать. Ведь не для тебя же он ездит.

А почему не для меня? Что я глупее дочерей?

Для Аглаи Петровны было ясно, почему Костя хочет выбрать Веруню, а не Катюсю. Во-первых, Веруня была старшей, и при этом гораздо красивее сестры. Это была стройная брюнетка, с матовой кожей, чудесными зубами и вечно улыбающимися, черными, как владимирския вишни, глазами, задорно смотревшими из-под густых ресниц. Ей было девятнадцать лет, а Катюсе — семнадцать. Катюся была небольшого роста, худенькая, похожая на сестру, но глаза у нея были больше, и лицо всегда серьезно. Она редко улыбалась, так что еще няньки прозвали ее „Несмеяной-царевной“: разговаривала она мало, больше слушала и сидела поодаль. Веруня вышивала туфли, сонетки, пано, коврики, подушки. Катюся рисовала медовыми красками портреты и миниатюры и разные аллегорическия виньетки в альбом своим подругам, —где были силуэты, факелы, лиры, сердца и вся та дребедень, которая пришла к нам от века Людовика XV.

Василий Петрович совершенно не стеснял дочерей. Гувернантка, взятая им после смерти жены как их воспитательница, года три назад совершенно оглохла и хотя вставляла себе в ухо длиннейшую трубу, но все-таки ничего не слышала. А так как единственным ее наслаждением было чтение, то она, сидя в своих креслах, предоставляла своим питомицам делать, чтб угодно. Аглая Петровна приходила от этого в негодование.

Чем может кончиться такое манкирование нравственностью девиц? —спрашивала она брата.

— Замуж выйдут, — буркал он.

— За кого?

А это уж их дело.

Когда в теплый апрельский день Костя послал в кабинет Василия Петровича лакея с вопросом, может ли он войти, старик вдруг забезпокоился, —велел дать сапоги и мундир. Костя его застал с трубкой в руках, сидящим в креслах и смотрящим сурово в угол.

— Вы куда едете? —спросил Костя.

— Да... — растерянно сказал старик. — Тут надо неподалеку.

— Я помешал?

— Нет. Но прошу сразу. Тороплюсь.

— В таком случае не отложить ли?

— Говорите сразу! —крикнул старик и даже кулаком пристукнул.

— Я к вам от Катерины Васильевны.

— От кого? —переспросил Проселков.

От вашей дочери Катерины Васильевны.

Глаза старика поднялись на молодого человека, брови дрогнули.

— Ну?

— Видите ли... Я очень счастлив был бы, если б она была моей женой.

— А она?

— Она хотела бы знать ваше мнение на этот счет.

Проселков зажал в зубах янтарь трубки.

— Скажите вы ей... —начал он, —потом затянулся и пустил огромный клуб синяго душистаго дыма. —Вы скажите ей от меня, что...

Он затянутся еще раз, —потом круто повернулся к Косте, выронил трубку и сказал:

— Поди сюда.

Тот, не понимая, нагнулся к нему.

— Дай ухо.

Он подставил ухо.

— Молодец! Молодец! Молодец! —сказал старик. —Это я понимаю. Я всегда говорил... А эта старая дура...

Костя ничего не понимал, и ему даже показалось, что старик рехнулся.

— Что же сказать Катерине Васильевне? —спросил он.

Старик прижал к его щеке свои щетинистые усы, пропахшие табаком, всхлипнул и крепко поцеловал.

— Скажи ей, что ты молодец.

Костя понял, хотел обнять старика, но тот его оттолкнул и посадил на стул.

— Я боялся, понимаешь, я боялся, — что ты ту... как ее... Ну, старшую, Веруньку... Ведь это шала-бала! Так что-то: вертунчик, юла, маркизка с камина. — А у Катьки, у нея в мозгах залежи... и в сердчишке тоже... розсыпи золотые... Она думает. —я не знаю, я не вижу, —бегает по деревням, с ребятишками больными возится, дела у меня на постройки выпрашивает, на волю выпускает... Это такая девчонка... И все тихо, из-за угла, чтоб никто не знал. Ты душу ей только сохрани, — душу. Чтоб так же тепла была... Славная девчонка, славная... Я никому не говорю, что она такая... Но вот тебе, —тебе я должен. Раз ты хочешь жениться... Что уж тут скрывать, нечего... Я и ей никогда не показывал, что люблю ее... Зачем ей? Пусть думает, что хочет... Филька, прими мундир, — никуда не еду.

— Так это вы для меня надевали? —засмеялся Костя.

— Пошел ты к чорту со своими догадками! —крикнул старик. —Ну, кончено дело, —чего ж тебе еще?

(Продолжение следует).

Niva-1911-7-cover.png

Содержание №7 1911г.: ТЕКСТЪ. Сфинкс. Одна из легенд русской истории. П. П. Гнедича. —На „послушании“. Разсказ Г. Т. Северцева-Полилова (Окончание). — „Это было давно... “ Стихотворение Чернаго Бора. —Равенство. Разсказ К. Мурра. —Съезд деятелей льняного дела в Москве. — Чума на Дальнем Востоке. — Вооружение тройственнаго союза (Политическое обозрение). — На пути к всеобщему обучению (Вопросы внутренней жизни. ) — К. А. Варламов.Н. Е. Жуковский.К рисункам. —Заявление. —Объявления.

РИСУНКИ. Спящий Пьерро.—Песнь скоморохов.—Бал-маскарад.—На блины.—1-й Всероссийский съезд деятелей по льняному делу в Москве 3—6 января 1911 г. (1 группа и 2 рисунка). —Чума в Манчжурии (3 рисунка).—Сравнительная таблица военнаго судостроения в Англии, Франции и Германии с 1900 по 1920 гг. —К. А. Варламов, заслуженный артист Императорских театров.—Проф. Н. Е. Жуковский.

К этому N° прилагается „Полнаго собрания сочинений А. Ф. Писемскаго" кн. 21.

г. XLII. Выдан: 12 февраля 1911 г. Редактор: В. Я. Светлов. Редактор-Издат.: Л. Ф. Маркс.