Выбор 1911 №2

Материал из Niva
Перейти к: навигация, поиск

Выбор

Повесть И. Потапенко.

(Продолжение).

В Карлсбаде все было по-старому. По обыкновению, я дружески встретился с Анной, и мы мило за кофе и Sauere Milch болтали с нею. Она еще больше похорошела. Я спрашивал ее:

— Что же, Анна, все еще нет жениха?

— Нет, но скоро будет. Уже есть семьсот крон! —с улыбкой говорила она.

— О, Значит, еще года три.

— Не меньше, —смеясь, ответила Анна. — А зачем мне торопиться? Это всегда успеется.

— Ах, Анна, — шутливо говорил я: —если бы я был немцем, или вы были русской, я женился бы на вас.

Анна хохотала.

— А вы вышли бы за меня? — спрашивал я.

— Конечно, вышла бы! Господин такой хороший, такой благородный.

— И, кроме того, Анна, у господина много-много денег. Тогда вам не к чему было бы копить ваши кроны.

Анна весело смеялась. Это ее потешало, так как она, конечно, не допускала и мысли, что я мог бы на ней жениться. Разумеется, и я шутил, и это у нас выходило как-то так просто и по-приятельски, что нисколько не обижало ее. Она даже стала в шутку называть меня: "мой жених“— так и здоровалась со мной.

Иногда я, получив письмо от Елены Васильевны и придя в восторг от ее тонкаго ума, делился своим восторгом с Анной, говорил ей об умной русской женщине, с которой я переписывался.

— Она вас любит? —спрашивала Анна.

— Она мне этого не говорила, —отвечал я.

— О, это ничего не значит. Если пишет письма, значит— любит. Женщина не станет терять даром время на письма. Она умная?

— О, Анна, —страшно умная и ученая. Она—доктор философии.

— О! —Анна сделала почти испуганные глаза, —Ну, так это нехорошо.

— Почему, Анна?

— Так, из этого ничего хорошаго не выйдет. Ученая женщина... О, ученая женщина не может любить, это не ее дело.

На этот раз я был в Карлсбаде всего три недели. Моя печень вела себя превосходно, и этого оказалось для нея совершенно достаточно. Я простился с Анной, дал ей в последний раз на чай целый гульден, чем очень сконфузил ее, так как она находила это незаслуженной щедростью, и уехал в деревню.

Здесь я нашел нечто необыкновенное. Наталья Сергеевна встретила меня ледяным холодом. Я не понимал, в чем дело. Но, войдя в свой кабинет, понял. На столе лежали два письма от моего доктора философии, при чем одно было заказное, и на конверте внизу значилось: "От Е. В. Окмянской“.

Эти письма пришли в то время, когда я ехал в Карлсбад, и моя корреспондентка еще не получила об этом известия.

Я понял, но сделал вид, что не понимаю. Прошел день, другой, третий, целая неделя, холод нисколько не уменьшался. Меня просто игнорировали. Нечего было и думать о какой-нибудь ласке. Со мной не говорили.

Как-то за утренним кофе мы сидели за столом оба. Принесли письма, и одно было от Окмянской.

— А, —сказал я: —это от доктора философии.

Я нарочно сказал это и взглянул на жену. Мне хотелось вызвать ее хотя бы и на бурю. Ее глаза блеснули, а рот на мгновение искривился; но она сейчас же поправилась, и лицо ее уже выражало равнодушие. Но мне хотелось во что бы то ни стало заставить ее говорить.

— Кажется, это оскорбляет тебя, Наташа?

— Это оскорбляет не Наташу, а вашу жену, —ответили мне.

Я даже не сразу понял, но, подумав, сообразил: это урок корректности.

— Я не понимаю, Наташа, что же тут оскорбительнаго для моей жены?

— Вы переписываетесь с женщиной... Неужели вы этого не понимаете?

— Да, но ты можешь прочитать все ее письма, они ничем не отличаются от писем мужчины.

— Отличаются только тем, что их писала женщина. Мужчина может переписываться только с тремя женщинами: с матерью, с сестрой и с женой.

Я пожал плечами и сказал, что никак не могу согласиться с этим; что моя личная свобода, на которую имеет право каждый, протестует против этого.

— А я не могу согласиться с вами, —сказала моя жена.

— Что же, ты требуешь, чтобы я прекратил переписку?

— Я ничего не могу требовать. Но все должно вести к своим результатам.

— То-есть?

— То-есть, если вы не можете быть корректным мужем, то вы и не должны быть мужем.

— Наташа...

— Меня зовут Натальей Сергеевной.

Я взбесился.

— Но это наконец глупо! —вырвалось у меня, и я сейчас же извинился: —это нечаянно, непроизвольно.

Но Наталью Сергеевну больше всего на свете возмущали грубые слова, и я, в сущности, всегда разделял это ее негодование. Но что же было делать, если слово вырвалось? Нельзя же было придавать ему такое глубокое значение. Она поднялась и, не сказав ни слова, вышла.

Три дня мы молчали. Это было невыносимо. Я недавно еще жаждал сцены. Но это была даже не сцена, это было что-то глухое, каменное. Я хотел бури, а это совсем не походило на нее.

И вот накануне отъезда я насильно потребовал объяснения, и оно состоялось, —но какое! Передо мной была действительно оскорбленная женщина. Она говорила таким тоном, как говорит с злодеем, задевшим честь, убившим отца и мать.

Она говорила о моем демократическом прошлом, —и сколько было злобнаго яда в этих речах! Она утверждала, что, как ни стараюсь я замаскировать свой демократизм, но он сказывается. Вульгарность всегда в конце концов проявляется. Мне не следовало соединять свою судьбу с женщиной другого воспитания.

Она оскорблена уже с того момента, когда я возобновил знакомство с профессором. И я посмел и ее повезти туда, в этот "семейный кабачок “. И потом эта тайная от нея связь с этой особой—доктором философии. Уж это просто унизительно. А вывод был твердый и ясный: она больше мне не жена, она больше никогда не будет моей женой.

И это было сказано таким тоном, и так после этого была захлопнута дверь, что у меня не осталось ни малейшаго сомнения, и я понял, что это безповоротно... Притом же это было в ее характере: отвергла — и конец, нет возврата, Наконец я вспомнил и то, что было раньше, в два последние года: это полное безразличие ко мне. Очевидно, мой "демократизм“давно уже начал подтачивать ее расположение и доверие ко мне.

На другой день состоялась "заключительная сцена“, о которой я уже вспоминал

И вот я мчусь в поезде, —куда? Мне казалось, чтоб Москву, но я, в сущности, отлично знал, что в Москве не останусь больше получаса и поеду в Петербург. Там на даче жила теперь Окмянская. А я после "заключительной сцены“почувствовал, что только одна она может меня утешить.

III.

Перед Вечером я — таки соблазнился и вышел на какой-то большой станции. Ведь я с утра ничего не ел. За утренним чаем—какая уж это была еда, когда в это время запрягали лошадей для моей окончательной поездки.

Я пошел в буфет, спросил какое-то кушанье. Едва я успел проглотить первый кусок , как мне, смотревшему в тарелку, показалось или, вернее, почувствовалось, что некто, сидевший против меня, вперил в меня глаза и не спускает их с меня. Я поднял голову и тоже внимательно посмотрел на него.

Что-то очень знакомое—этот человек, с лицом, обросшим нелепой рыжеватой бородой с торчавшими в разные стороны хлопьями... Таким я его не видел, за это я мог поручиться. Но глаза, нос, характерный толстые губы—все это удивительно мне знакомо.

А он, должно-быть, думал то же самое обо мне. И вдруг мы оба разом вскочили.

— Малмыжский! —крикнул он.

— Зайченко! —воскликнул я в свою очередь.

Он уже обежал стол и был около меня, и мы жали друг другу руки и целовались.

— Куда? Зачем? Каким образом? —раздавались вопросы Нет, ты дальше не поедешь. Ты должен побывать у меня... Я ведь здесь, в двенадцати верстах отсюда... Тут мое имение... Не пущу, не пущу тебя! —говорил Зайченко.

И я до такой степени сразу согласился, что этим, кажется, изумил Зайченко. Но он был рад искренно.

Сейчас же мы распорядились, чтобы принесли мои вещи из вагона. Мы засели за стол и болтали без умолку часа полтора. Зайченко! Вот встреча, которая, быть-может, была мне нужнее всего. С ним, собственно, мне было нечего делать, но, как отвлечение от моих мыслей, —это была превосходная штука, Зайченко — да ведь это целая находка; да и интересно, очень интересно, что из всего этого вышло.

Остап Михайлович Зайченко — мой товарищ по университету. В кружке нашем это была самая молчаливая фигура. Но зато это был и самый внимательный слушатель. В нем всегда было что-то неуклюжее и грубоватое, но только по виду, а душа у него была нежная, мягкая и какая-то конфузливая.

У нас тогда очень много говорили о сближении с народом. Это была любимая тема. Обсуждали, как и что. А Зайченко взял да и удивил всех: поехал к себе в имение да и женился на простой крестьянке. Это он сделал, будучи на третьем курсе, и уж на четвертый не приехал. Он только написал:

"Что ж, друзья мои, сближаться, так сближаться. Коли сближаться, так уж в самом главном... “ С тех пор никто его не видел. По своему умственному складу он был недалек , но его никак нельзя было назвать глупым. Он все понимал, все усваивал, но только очень медленно и притом как-то по-своему, все упрощая и сводя к жизни. Теории не выносила его душа, и он это блестяще доказал своей женитьбой.

Потом после этого у нас были безконечные споры. Одни находили, что он поступил умно и последовательно, и пророчили ему успех. Жена-крестьянка будет посредствующим звеном для сближения с народом. Крестьяне через нее станут доверять ему.

Другие осуждали. Они находили, что это все равно, как если бы кто-нибудь, желая доказать, что петля, наброшенная на шею и затянутая, может задушить человека, взял бы да и повесился на глазах у всех. И вот после стольких лет, когда жизнь так далеко отшвырнула меня от всего этого, я встретил его. Как же мне было не заинтересоваться! Да еще надо принять во внимание, что я был в таком состоянии, когда в голове моей поднимались общие жизненные вопросы. Я спрашивал себя: да что же наконец может дать успокоение и счастье? Я трижды находил его и столько же раз терял.

А может-быть, он как нельзя лучше решил эту задачу?

— Ну, едем же, едем, —вдруг заторопился Зайченко. —У меня свои лошади здесь и тарантас. Уж не взыщи, растрясем тебя.

А я только и хотел, чтобы меня растрясли и физически и нравственно. В душе моей был какой-то застой, и это начинало тяготить меня. По дороге я хотел все-таки подготовить себя к тому, что увижу. Я спрашивал Зайченко, как ему живется. Он с необыкновенной живостью ответил мне целым залпом похвал своей жизни.

— Отлично. Земля у меня оказалась великолепной... Я завел машины, —да вот сам увидишь... А сад, какой сад у меня, если б ты знал! У меня, брат, растут породы чуть ли не из-под экватора! —шутя прибавить он.

И все он сосредоточивался на внешней стороне своей жизни. А мне не этого хотелось. Я хотел подойти как-нибудь к его семейному положению. Неловко было спросить прямо о жене. Я спросил его:

— Дети есть?

— Ну как же. Два сына, в этом году одного уже везу в город, в гимназию. Славные мальчишки! Воспитывал и подготовлял в гимназию самолично. Я, брат, во всем сам, у меня такой характер. Ну, конечно, у них есть гувернантка, то-есть не в собственном смысле гувернантка, а так, —образованная женщина. Уж это был для меня маленький ход вперед. При детях гувернантка—мне представилось, что это как бы стена между ними и их матерью, то-есть ее влиянием.

Но о жене он все-таки не сказал ни слова. Так я уж и решил прямо спросить:

— А жена твоя здорова?

Это был странный вопрос со стороны человека, который никогда не видел его жены. Но я иначе не мог спросить.

— Да, слава Богу, она здоровая женщина, — ответил Зайченко и больше ничего не прибавил о своей жене.

Путь был короткий. Мы приехали, когда только начали спускаться сумерки.

Когда мы въехали во двор, два мальчика сбежали с балкона и бросились к отцу. Они были аккуратненькие, чистенькие и с виду благовоспитанные.

На балконе сидели две дамы. Я заметил, что одна из них привстала и подошла к ступенькам, как бы наблюдая за мальчиками, а другая сейчас же скрылась в дом. Мы взошли на балкон.

— Вот это Марья Степановна—наша воспитательница! —сказал Зайченко и назвал ей меня.

Марья Степановна была женщина уже очень почтенных лет, с приятным кротким лицом. Она сейчас же занялась мной.

На столе были самовар, печенье, масло, сливки, Мы остались с нею вдвоем, и я с величайшим удовольствием выпил стакана три чаю и поел всего, что только тут было.

Зайченко побежал в контору. Он действительно во всем был сам. У него не было управляющаго, а только приказчики; мальчики ушли с ним. Они его очень любили.

Посидев около часу с Марьей Степановной, я уже хорошо с нею познакомился; она узнала, что я старый товарищ Зайченко, и поэтому оказала мне доверие. И я спросил:

— А что же супруга Остапа Михайловича? Она нездорова? Я ведь, признаться, с ней еще не имею удовольствия быть знакомым.

— Нет, она здорова... Она сидела здесь со мной, но ведь вы знаете, Варвара Андреевна—женщина простая. Она стесняется.

— Как, до сих пор?

— Да, с этим он ничего не мог поделать; да это и понятно. Она чувствует себя подавленной; когда говорит, она должна молчать, потому что... Ну, одним словом, у нея нет образования.

— А я думал, что Остап сумел образовать ее.

— Нет, это не удалось. Он старался, но, видите, не встретил с ее стороны достаточная желания. В первое время она как бы пошла ему навстречу и, желая угодить ему, работала. Он научил ее грамоте. Ведь она была даже неграмотная. Но это больше для виду... Это не привилось... Даже грамоте она теперь забывать стала. А самолюбие у нея есть, вот она и скрывается.

— И всегда так?

— Нет, она выйдет потом, но в первую минуту ей всегда неловко...

— А дети?.. Как они к ней?

— Они ее очень любят. Видите ли, она добрая женщина и неглупая, но, конечно, она не могла иметь на них хорошаго воспитательнаго влияния... Я приехала сюда года четыре назад. Дети были в ужасном виде... То-есть они были славные мальчики: добрые, честные, с хорошим направлением, но внешность, язык, манеры, понятия—все это было ужасно. Мне стоило огромных усилий переменит это, —главное, сделать это так, чтобы они не перестали уважать мать. Мне это удалось. Они, как видите, приличны, а Варвару Андреевну очень любят.

Ну, вот я и узнал почти все, что мне было нужно. Жизнь Зайченки для меня осветилась.

Хозяйство его идет отлично, даже в детях ему удача, но "жена из народа“здесь ни при чем. Все это сделала его энергия, которой действительно оказалось у него много. Пришел он и с ним мальчики.

— А где же Варвара? —спросил он.

И он сейчас же побежал в дом. Через три минуты он вернулся и с ним жена. Она была еще очень красивая. "Все- таки, —подумал я: —несмотря на идеи, жену-то он выбирал покрасивей“. Рослая, крепкая, здоровая, лицо приятное, но довольно безхарактерное.

— Нынче у нас хорошие вечера стоят, —сказала она с заметным малороссийским акцентом, который, кажется, очень стеснял ее. —Только вот комары очень безпокоят.

В продолжение вечера она сделала два-три замечания, но все в таком же роде—фактическия. Говорил много Зайченко, и все о своем хозяйстве. Он даже электричество пустил в ход, делая опыты над произрастанием овощей. Действительно, по всему было видно, что энергии в этом человеке была бездна.

Мы засиделись и довольно поздно легли спать. На другой день Зайченко захватить меня с утра и водил и возил всюду по своему хозяйству, показывая все, что у него было. Действительно, все у него было хорошо. Приближался полдень, а значит, и завтрак . После завтрака я решил уехать.

Меня тянуло дальше. Несмотря на то, что здесь все было хорошо, мне было как-то не по себе. Я чувствовал, что Зайченко знал, какой вопрос стоял у меня в голове, и усиленно обходил его. Ведь помимо стараго товарищества, я был для него еще одним из членов давнего кружка. Должен же он был понимать, что меня интересовала другая сторона дела, помимо его хозяйственных вопросов.

Я объявил о своем намерении ехать. Он запротестовал.

— Нет, не пущу. Я еще не показал тебе и одной трети моего хозяйства. Эх, жаль, что вот лето; у нас школа не действует, а зимой я показал бы тебе школу. Сам устроил. Есть учитель, но и я помогаю... Знакомлю с химией в приложении к сельскому хозяйству. Ведь ты знаешь, я был естественником.

"А, все-таки школа... Все-таки что-нибудь осталось от "идеи“.

Но о жене ни слова. Наконец я набрался духу и спросил:

— Ну, скажи же мне, Остап, ведь ты женился по убеждению... Идейно... Я вижу, что Варвара Андреевна прекрасная женщина, и у вас милая семья... Но с идейной стороны—ты меня понимаешь... достиг ты чего-нибудь?

Зайченко слегка нахмурился и несколько секунд помолчал.

— Если говорить откровенно, то нет и нет... —сказал он: —ничего этого не вышло. Поднять ее до себя мне не удалось... Нет, брат, это штука нелегкая. Говорить об этом легче, чем сделать.

И он начал развивать целую теорию. Отдельные экземпляры из народа могут, конечно, подняться, но это—таланты, гении, исключения, а весь народ слишком закоснел, засел в болоте. Его надо воспитывать целыми рядами поколений. Варвара— хорошая натура, добрый человек, но она заурядная личность, поэтому и не поднялась.

— Ну, словом, это было увлечение. Я не жалею, потому что Варвара была мне хорошей женой, она родила мне здоровых мальчиков, а это важно. Словом, я не пострадал. Но это случайность. Могло быт и иначе...

После завтрака я настоял на отъезде, Зайченко был обижен, даже устроил мне маленькую сцену: "старый товарищ, столько лет не видались, и не может подарить больше нескольких часов“... Но я уверил его, что у меня в Москве неотложное дело, и мы примирились.

Я, конечно, никогда не думал производить опыты сближения с народом при помощи женитьбы. Но так как я был в своих сердечных делах человек случайностей, то считал, что у Зайченко я получил драгоценный урок. Мало ли что может и со мной случиться? Какая-нибудь встреча, моя безумная манера влюбляться с перваго взгляда, и это превратится в серьезный menage. Зайченко в этом случае вынул для меня горячие каштаны из огня. Подобной истории со мной во всяком случае не произойдет.

Меня отправили на станцию. И вот я опять в поезде, который везет меня в Москву.

IV.

Как я и думал, в Москве я не мог оставаться.

Проклятая натура сердца! Пока я был связан, я относился вполне спокойно к моему чувству. Чуть отпустили вожжи—точно ветер раздул огонь. Моя влюбленность вдруг пошла быстрыми шагами. Уж я томлюсь, страдаю, рвусь неудержимо. Приехав в Москву, я в тот же день с курьерским мчусь в Петербург.

Утром 10 августа я приехал в Петербург. День был серый. Шел мелкий дождь. Давно я не останавливался в петербургских гостиницах; когда-то у меня была своя квартира, удобная, уютная, но, женившись, я ее уничтожат.

Окмянская жила в Царском. Мне, конечно, хотелось сейчас же мчаться к ней. Но я остановился.

Я не знал ее положения, обстоятельств жизни. Может-быть, ей это неудобно, может-быть, я поставлю ее этим внезапным приездом в неловкое положение...

Я остановился в гостинице, вымылся, взял ванну, лег на диван и... раскис. Ведь за эти последние дни я выдержал целую бурю, и теперь у меня вдруг явилось сладостное ощущение отдыха и свободы. Да, свободы! В уме у меня складывалась телеграмма Окмянской, но я не двигался, чтобы написать ее. Как будто я боялся потерять только-что приобретенную свободу. Да, мне в самом деле казалось, что с посылкой телеграммы эта свобода будет уже кончена.

И разве это не чудо, что я, так мчавшийся сюда "на крыльях любви“, три дня жил в Петербурге, в скверном петербургском августовском климате, и не обнаружил ни малейшаго движения, не сообщил ни слова о себе Окмянской.

Моего профессора не было. Он проводил лето в деревне, в Новгородской губернии; и я придумал себе дело: оживленные телеграфные сношения с моим управляющим.

Но это дало мне мало утешительнаго: я получил телеграфные сведения о том, что сено подгнило, а рожь подмокла, и что вообще скверно. Эту статью я решил сильно подтянуть. Мне грозила опасность остаться без денег. Хорошо, что был еще некоторый запас в банке.

И вдруг явилась мысль: не катнуть ли в деревню и там засесть и заняться приведением в порядок имения? Мысль эта была такая яркая, такая убедительная, и мне казалось, что я непременно приведу ее в исполнение. Но я ничего этого не сделал.

Очевидно, сердце мое потребовало своих прав. Моя влюбленность взяла верх, и я послал телеграмму Окмянской.

"Я в Петербурге. Жажду видеть вас. Жду разрешения и назначения места, дня и часа“.

К вечеру я получил ответ:

"Место здесь, день любой, час каждый. Привет и дружба вам обезпечены“.

Ну, этого было совершенно достаточно, чтобы я через полчаса очутился на Царскосельском вокзале, а еще через сорок минут, проклиная медлительность русских поездов, я приближался к вокзалу Царскаго Села. Здесь был взят извозчик , и вот я у маленькаго крылечка дачи с палисадником. Я позвонил, меня впустили.

— Пожалуйте на веранду, —сказала мне горничная.

Еще было светло. Я иду на веранду и вижу: из-за зеленых ветвей какого-то густолиственнаго растения ко мне протягиваются две чудных изящных ручки. Я их пожимаю и целую. Елена Васильевна, в прелестном легком платье, с накинутым на плечи мехом — в Царском уже начинались прохладные вечера—с веселым смехом приветствует меня.

— Надеюсь, вы только сегодня и самое раннее—вчера приехали в Петербург!

— Представьте, уже четвертый день.

— Это что же значит? Измена?

— Как раз напротив.

— А я не знаю, что находится напротив измены?.

— Чувство самосохранения.

— Это уж что-то замысловатое! Объяснитесь.

— Объясниться? Извольте! — сказал я, чувствуя, что на меня напала вдруг какая-то безумная смелость. —Извольте, я объяснюсь... в любви...

— Что вы называете этим прекрасным именем? — спросила Елена Васильевна, чуть-чуть улыбнувшись.

— Да то, что и вы называете, — я в вас влюблен, как мальчишка, вот и все.

— Садитесь и поговоримте о вашем путешествии, —сказала она с чуть-чуть шутливой серьезностью.

— Я предпочел бы говорить о другом.

— Ну, поговорим о другом. Вы ведь из деревни?

— Да, прямо оттуда; впрочем, заехал еще к старому товарищу.

— Вы оставили там вашу жену?

— Да, я оставил ее! —многозначительно ответил я.

— Вы приехали раньше устраивать квартиру, а она приедет, должно-быть, в конце сентября?

— Не знаю, когда она приедет... квартиру я не устраиваю... Живу в отеле... Если уж говорить до конца, — а я сегодня склонен все говорить до конца, —я больше жены моей не увижу. Я с нею окончательно разошелся.

Она отодвинулась от меня, и лицо ее сделалось серьезным.

— Это правда?

— Разумеется, правда. Неужели же я стал бы шутить с вами такой серьезной вещью?

— Значит, вы действительно, действительно свободны?

— Ни капли не свободен, потому что я привязан вот к этому месту.

— Гм... Видите ли, Николай Александрович, мы с вами мастера блестящаго диалога, а в этом ремесле мы часто говорим ради красиваго стиля. Выскажитесь, но без блеска, просто по существу. Меня это интересует.

— Ну, а коли интересует, так вот вам: я люблю вас, люблю без всяких оговорок , и вы можете из меня сделать все, что вам угодно. Дайте руку. Она не сразу и нерешительно протянула мне руку, которую я принялся целовать.

— А вы? —спросил я.

— Вы думаете, что я могу так вести себя с первым встречным? -—промолвила она.

О, это было все, что мне надо, моя душа распахнулась, и я дал волю своему чувству.

Я долго, долго сидел в этот вечер у моего доктора философии. Я узнал, что она меня любит, и, кроме того, что она умеет любить очаровательно. Мы были оба бешено остроумны в этот вечер. Только за четверть часа до последняго поезда, отходящаго в Петербург, я опомнился. Ведь надо ехать, не оставаться же здесь!

Она усмехнулась.

— Разве вам здесь плохо?

У меня голова закружилась от этого вопросам и я, разумеется, остался.

Безумная радость, ненасытная мечта, вечный обман, столько раз сознанный и все же неизбежный... Я чувствовал себя таким счастливым, как будто после долгих исканий, мучений, неудач нашел наконец истинное благо. Оказалось, что Елена Васильевна давно уже любит меня. Гордость мешала ей намекнуть на это мне, у котораго была жена. Она—молодая, красивая, умница, так выдающаяся из ряда множества женщин—мой доктор философии! Она—самостоятельная, независимая ни от кого решительно. Даже в отношении материальных средств она была независима. У нея, правда, были не большия средства, но достаточные, чтобы жить, не нуждаясь. И эта женщина любила меня и даже страдала от этого. А я в это время занимался хозяйством моей жены, которая давно уже в душе презирала меня.

Словом, я обрел счастье в четвертый раз, и, несмотря на это, оно представляло для меня всю свежесть и всю прелесть новизны. И как это было смело — предложить мне остаться у нея! Ведь она жила одна, и все знали, что у нея нет мужа. Эта независимость, не на словах только, а на деле, страшно возвысила ее в моих глазах. Ну, словом, все уже тут было поставлено ей в заслугу.

Таково свойство моего сердца, дурацкаго сердца, столько раз ставившаго меня в глупое положение. Но мы не были безумцами, которые, упиваясь счастьем, совершенно забывают о практической стороне жизни. Она еще жила в Царском, а я каждый день приезжал к ней из Петербурга. В сентябре предстояло ей переезжать в Петербург, надо было думать об устроении жизни.

— Слушайте, Елена, —сказал я ей. —Я еще формально связан. Но мне обещали развод. Я сейчас же предприму его. Она улыбнулась.

— Это едва ли нам прибавит существенное благо, но... это ничему не помешает.

И вдруг у меня явилась блестящая мысль: вместе поехать в деревню. Мое имение в Ярославской губернии, на берегу Волги. Там стоит чудный старый дом, в котором мы можем провести очаровательных полтора месяца. У нас оставались конец августа и весь сентябрь, —время, когда там еще бывает чудная погода. Елена Васильевна была в восторге. Она ничем не связана, она свободна, как птица.

И вот начались сборы. Они у нея были недолги. В Петербурге за нею оставалась ее маленькая квартирка, она свезла сюда свои вещи—и все было готово. Но у меня была еще задача. С собой я захватить только самые необходимый вещи. Все остальное находилось в нашей общей квартире с женой. Мы с Натальей Сергеевной жили отдельно от ее родных. И в квартире теперь жила только прислуга.

Мне было неприятно теперь появляться в доме, после всего того, что произошло. Тем не менее я должен был сделать это. Я отправился и, к удивленно прислуги, забрал белье, сюртуки, пиджаки, зимния вещи. Но когда я в заключение взял из кабинета мой письменный стол, к которому привык и никогда с ним не разставался, то у них на лицах появилось трагическое выражение.

Все это мне пришлось перевезти на квартиру Елены Васильевны.

В деревне, вдвоем, —мне рисовалось это, как необыкновенное, небывалое счастье. Анализировать тогда я был совершенно неспособен. Мне не приходили в голову здравые мысли о том, что я целые шесть лет ежегодно бывал в деревне по нескольку месяцев с женой, которую любил. Да и в этой самой деревне, куда я теперь стремился за счастьем, я жил с Анночкой много лет тому назад, и тоже ведь это была пылкая любовь, тоже счастье! Но я самым серьезным образом верил, что такого счастья, какое мне теперь предстоит, еще никогда не бывало.

Любовь в руках умной женщины — прекрасное орудие для борьбы. С ним она достигает, чего хочет. Но любовь в руках мужчины никуда не годная вещь. Или мы совсем не умеем владеть этим оружием? Около двадцатаго августа мы уже сидели в маленьком купэ и ехали в Москву. А из Москвы—в Нижний. Тут мы сели на пароход и совершили одно из очаровательнейших путешествий по Волге до Ярославля. Отсюда был короткий путь на лошадях, и вот—я у себя дома.

Здесь я нашел ужасные вещи. Имение было невероятно запущено. Мой чудный дом, в котором каждая вещь представляла собой воспоминание, был весь в пыли. Нам пришлось поселиться в одной комнате на целую неделю, пока несколько десятков деревенских баб отчищали его. А уж о хозяйстве я и не говорю.

Прежде всего мне пришлось произвести настоящий разгром. Оказалось, что телеграммы о подгнившем сене и подмокшей ржи и о других, столь же неприятных, вещах были сплошной ложью. У меня был отличный урожай.

Сено было прекрасно скошено и убрано.

Управляющий просто разсчитывал воспользоваться моим добром и потом сослаться на неблагоприятные обстоятельства.

Меня больше всего удивило то, что управляющий был честный человек. Он был честным человеком при моем отце и потом в первые годы, когда я сделался владельцем. Честность его казалась непоколебимой, и я же сам сделал его вором, забросив имение и предоставив ему управлять безконтрольно. Теперь я застал его врасплох, и вот я принужден был удалить его.

Это было ужасное зрелище, которое заставляло меня страдать. Я видел, как старик, честно служивший моему отцу и мне, опозоренный, собирался покинуть имение, в котором протекла вся его жизнь. Накануне того дня, который был назначен для его отъезда, он пришел ко мне. Вид у него был мрачный, седые волосы торчали в разные стороны.

— Позвольте мне, Николай Александрович, сказать вам несколько слов! —промолвил он: —я уж собрался уезжать, готов уехать. Вы совершенно правы, удаляя меня, потому что я злоупотребил вашим доверием. Но позвольте же сказать вам, что если бы вы не дали мне вашего доверия больше, чем сколько следует давать человеку, я никогда из честнаго человека не сделался бы вором. И теперь, уже уложившись, я хочу сказать вам: что, если бы я дал вам новое слово, что впредь буду таким, каким был при вашем отце, неужели вы не поверили бы мне?

Я был смущен. В сущности, он был прав. Мы очень хорошо знаем, что человек — крайне слабое существо, и мы прощаем ему тысячу слабостей. Если бы этот самый управляющий бросил свою старую жену, с которой прожил сорок лет, и взял себе другую, помоложе, то это была бы слабость, и эту слабость мы простили бы ему. Но ведь это такая же слабость, и я своим попустительством подвинул его на это.

Я протянул ему руку.

— Прошу вас, оставайтесь. Я признаю себя виноватым и совершенно верю вам! —сказал я.

И старик жал мне руку и рыдал и говорил:

— Благодарю вас... Благодарю вас... Вы увидите, вы не пожалеете.

И в самом деле потом я не пожалел об этом. Он вернулся к своему честному прошлому. Дом отчистили. Мы поселились в нем, как полные хозяева. Это был превосходный дом — уютный, от всего в нем веяло милой наивной стариной.

— Как хорошо здесь, как очаровательно! — восклицала Елена Васильевна: — я никогда не жила в таких старинных домах.

А берег Волги! Мы просиживали над ним, на высокой террасе, длинные вечера. Вдвоем, близко-близко друг к другу, влюбленные, счастливые... Что за удивительная вещь чувство. Сколько бы раз оно ни обманывало, но, придя вновь, оно опять наполняет очарованием и восторгом.

Мимо нас проходили пароходы, мы следили взорами за их Тихим ходом. Они были битком набиты пассажирами и грузом. И мы думали: "несчастные люди, принужденные заниматься делами, хлопотать, терпеть огорчения! А вот мы ничего этого не знаем. Мы сидим рядом и чувствуем усиленное биение наших сердец, и больше ничего нам не надо“.

В доме была довольно большая библиотека старинных книг. Мы откапывали в них разные чудеса и читали вместе. Старый управляющий уже больше не нуждался в строгом контроле: он сам себя подтянул и всех остальных. Я ни капли не занимался делами имения.

Незаметно, понемногу, я разсказал Елене Васильевне свою жизнь. И, странное дело, она ни капли не ревновала меня к прошлому. Мы только весело смеялись над моими заблуждениями; в особенности ее потешала история моего антрепренерства.

Но вместе с тем и я кой-что узнал из ее жизни. Эта книга была гораздо менее открыта, чем моя.

Свои приключения я разсказывал, как занимательные истории, не только не умалчивая об их смешных сторонах, но даже выдвигая их на первый план.

Елена говорила общими фразами. Я узнал только, что у нея был роман в Париже, что герой его был француз, что она безумно увлеклась им, а теперь вспоминает с отвращением. Но тем не менее она признавала, что он был замечательный человек. Имя его было очень известно в ученом мире.

Но самаго имени она не сказала. Я спросил, почему она не называет его. Она ответила: — Зачем? Ведь мы не отчет даем друг другу, а только развлекаем друг друга занимательными историями. У тебя юмористическия истории, у меня более серьезнаго тона, вот и все! —Ах, —прибавила она: —какая досада, что нельзя так жить, как мы здесь живем, долго-долго, всю жизнь!

— Но почему нельзя? —возразил я. —Я готов бы жить так безконечно.

— О, —и она отрицательно покачала головой. —Это ужасно! Если бы мы прожили так полгода, мы никогда не простили бы этого друг другу.

— Не простили бы?

— Да, мы до такой степени надоели бы друг другу, что не могли бы встречаться и даже любя, даже любя... О, это непременно так было бы... Таково свойство человеческой природы.

Сентябрь подходил к концу. Чудные дни начали портиться. В доме становилось сыро.

— Вот уж и в Петербург пора, — сказала Елена Васильевна.

И действительно было пора. Мы стали собираться. Через неделю мы ехали обратно в Петербург.

(Продолжение следует).


Niva-1911-2-cover.png

Содержание №2 1911г.: ТЕКСТЪ. Выбор. Повесть И. Потапенко. (Продолжение).— Стихотворение Пимена Карпова.—Талант, разсказ Скитальца (С. Петрова).- Цветы крови и лазури. Вечерняя сказка М. Пожаровой.—I. I. Ясинский. Очерк П. Быкова.— К. Е. Маковский. Очерк Г. Аркатова.—Экзотическия революции.(Политическое обозрение).—В Государственной Думе.—Смесь.—Объявления.

РИСУНКИ. К 50-летнему юбилею К. Е. Маковскаго (10 рисунков и 3 портрета).—К 75-летию Полоцкаго кадетскаго корпуса (1 портрет и 5 рисунков).— Вновь назначенный начальник Императорской Военно-Медицинской Академии, лейб-хирург, т. с. Н. А. Вельяминов.—Дом, пожертвованный А. Е. Бузовой городу Петербургу.

К этому прилагается „Полнаго собрания сочинений Ант. П. Чехова“ кн. I.