Заколдованный круг 1911 №40

Материал из Niva
Перейти к: навигация, поиск

Заколдованный круг.

Повесть Влад. Тихонова.

I.

Городок наш Стодымов хотя и уездный город, но не всякому и губернскому уступит. Так, по крайней мере, полагаем мы сами, стодымовцы. Да и в самом деле, подумайте: у нас есть мужское реальное училище, женская прогимназия, несколько городских и частных школ; отделение губернскаго банка; одно просветительное общество... впрочем, об этом обществе твердо мы не знаем— существует оно или нет? Открываться-то оно открывалось: и молебен служили, и речи говорили, и телеграмму в Петербург посылали — все честь честью. Но с самаго дня открытия о нем уже ни слуху и ни духу, так что неизвестно: существует оно или нет? Ну, да и не в этом дело.

А вот клуб у нас есть! Хороший клуб. В каменном доме помещается. А в клубе театральная сцена, два бильярда, очень недурной буфет, и действительные члены при клубе имеются. А из них старшины выбраны: шесть человек и два кандидата.

Правда, театральные антрепренеры почему-то наш город избегают, разве налетом так или проездом. Сыграют два-три спектакля и—довольно. Но чтоб постоянная драматическая труппа завелась—этого нет. Может-быть, причиной тому наш любительский кружок и главное его украшение—примадонна труппы, Евгения Васильевна Кудрявцева. Потому что с Евгенией Васильевной не всякая столичная актриса конкурировать решится, а не то что провинциальная.

Впрочем, Евгения Васильевна такая крупная достопримечательность нашего города, что о ней стоит поговорить поподробнее. Во-первых, Евгения Васильевна—замужем. Супруг ее, Павел Петрович Кудрявцев, состоит управляющим нашего отделения губернскаго банка. Из этого, конечно, ясно, что Кудрявцевы—люди со средствами. Это—во-первых. А во-вторых... право, не знаю даже с чего и начать?..

Евгения Васильевна молода, т.-е. ей не более тридцати... ну, скажем, даже... тридцати двух лет. Затем Евгения Васильевна первая красавица в Стодымове. Правда, старшая дочь соборнаго протоиерея, отца Амфилохия, Капитолиночка, тоже очень красивая девушка, но до Евгении Васильевны ей далеко. Во-первых, светскости той нет, ну, да и глаза... Ах, глаза у Евгении Васильевны! Море! Океан! Бездна! Пучина! Темно-карие, почти-что черные! И как взглянет она ими своим особенным взглядом, словно из-под-низу откуда-то, так... ах, что за взгляд! У нашего уезднаго доктора, Матвея Николаевича Огурцова, при этом взгляде вся лысина потом, словно мелким бисером, покрывается. Да и прочие все мужчины притопывать да причмокивать начинают.

Ну, а у Капитолиночки глаза серые и хоть больше, но так себе, ничего особеннаго. Цвет лица действительно у нея, как у всех поповен, исключительно приятный: здоровый такой и с пушком.

А у Евгении Васильевны цвет лица изжелта-матовый, настоящий испанский. А губы—яркия, подвижные.

— У вурдалаков да у упырей такия губы бывают,—авторитетно говорит доктор Огурцов, словно, чудак, и впрямь этих самых вурдалаков и упырей видал.

Фигура у Евгении Васильевны тоже испанская: стройная, гибкая, с перехватцем. Вообще, много в ней испанскаго. А откуда бы? Ядринскаго купца дочь... Разве только, что в Москве воспитание получила и по-французски хорошо говорит.

— Не без того, что в ней цыганская кровь есть! Стоит только на брови посмотреть, — делает предположение воинский начальник, подполковник Палаузов.

Да, действительно брови у Евгении Васильевны черные, длинные и с изломом.

Но это еще все чтб! Главное достоинство Евгении Васильевны— это ее драматический талант! Как она Катерину в „Грозе“ играет! А в „Нищих духом и госпожу Кондорову! А в „Безприданнице“ Лариссу! Один заезжий из Москвы господин уверял, что, кроме покойной Коммиссаржевской да Марии Николаевны Ермоловой, никому так не сыграть!

А сама Евгения Васильевна говорит, что ее уже много раз на Императорскую сцену приглашали, но она не хочет. Зачем? Разве ей плохо здесь живется? Играет, когда пожелает и сколько пожелает. А там еще заставят разные роли учить, которые, например, ей не по сердцу. Нет, ей и здесь хорошо! Публика ее любит, муж обожает, поклонников сколько угодно, средства есть,—захочется, и за границу всегда можно съездить... А там еще, на Императорской-то, изволь отпуск просить! Нет, кланяться и унижаться она не привыкла! Она сама себе голова и покидать милый Стодымов не имеет ни малейшаго желания.

Ну, и мы, конечно, стодымовцы, в отчаяние бы пришли, если б наша Евгения Васильевна вдруг от нас уехала. Мы еще хорошо помним, какая до ее появления на стодымовском горизонте тоска у нас в городе была. Клуба этого еще не было, а собирались мы в деревянном помещении над ренсковым погребом купца Пауткина, играли в карты да пили пиво. Вот и все времяпрепровождение было. Но как перевели к нам Павла Петровича Кудрявцева, — это лет семь тому назад,—вся жизнь сразу изменилась. Наш городской голова, Нил Афанасьевич Хохряков, на площади двухъэтажный каменный дом выстроил. Нижний этаж под лавки да магазины, а верхний—под клуб отделал и в танцовальной зале театральную сцену устроил. А вокруг Евгении Васильевны сразу любительский кружок собрался. И среди нашего уезднаго общества не мало вдруг настоящих талантов открылось. Во-первых, доктор Огурцов—комик преестественный! На одну его фигуру посмотреть—так со смеху лопнешь! У нас его иначе, как стодымовским Варламовым, и не зовут. А играет как! Просто потеха! Особенно в Любиме Торцове!

— „Гур, гур, гур!.. Буль, буль, буль!.. С пальцем девять, с огурцом—пятнадцать!“

Ведь даст же Бог человеку такой талант! Подите-ка!

Затем сын головы, Коля Хохряков, сразу в первые любовники определился. Сначала робел малость, ну, и в руках развязности не было, ну, а как разыгрался—беда! Так и режет, так и режет! Потом отец его насилу женил. Из Ядрина взяли купеческую дочку тоже... „Не хочу,—говорит,— жениться, а буду, — говорит, — Ивановым-Козельским или Рощиным-Инсаровым!“ Ну, конечно, пристращал его папаша-то, что всего лишит. Смирился. Однако и после свадьбы играть не перестал и еще недавно в „Талантах и поклонниках“ студента Мелузова чрезвычайно выразительно представлял.

Ну, да мало ли у нас вообще талантов теперь около Евгении Васильевны обнаружилось! И с каждым годом любительский кружок наш процветает все более и более. Понятно, что антрепренерам сюда заезжать и несподручно. Свои есть!

Впрочем, за последнее время кинематограф открылся, тут же внизу, под клубом. Публика ходит, но, конечно, кружку он конкуренции не делает, потому что это ведь особая статья. Интересно-то—интересно, а все-таки без разговоров чего-то не хватает. Не полное впечатление.

Спектакли в нашем кружке начинаются обыкновенно с ноября и даются раза два в месяц (на праздниках, конечно, чаще), и так до весны. Ну, а весной уж тут пикники пойдут, катанья на лодках и другия развлечения. А осенью мы как бы отдыхаем; тихо тогда у нас в городе! В клубе в карты играют; Евгения Васильевна с любителями новые роли готовят, а мы — ждем, чем-то она нас подарит, голубушка? Тихо у нас осенью и, пожалуй, даже скучно.

И вдруг...

II.

И вдруг в самом конце сентября на всех заборах появилось коротенькое и загадочное объявление:

„Едет!“

И больше ничего! На синих, на розовых, на желтых, на зеленых бумажках, и везде неизменно только одно слово: „Едет“,—и баста.

— Да кто же едет-то?—пытали друг у друга стодымовцы и разводили руками.

— Эх, газеты у нас нет! А то бы сразу узнали! — сетовали некоторые.

— Зачем тебе газета? Спроси у Еропишкина, он тебе все и выложит.

А Еропишкин — такой у нас обыватель есть — чорт его знает, кто, собственно говоря, он такой: мещанин—не мещанин, барин—не барин, а просто живет человек, нигде не служит, ничем не занимается, а между тем жену и даже детей имеет, хотя сам и без определенных занятий. Просто— живет человек. И всюду-то он бегает в своем сереньком пальтишке да шляпченке на бок, во все нос сует и все-то он знает! Положительно все, что ни спроси!

Доктор Огурцов его „стодымовской газетой“ прозвал за эту самую его осведомленность.

Ну, стали к этому Еропишкину приставать:

— Скажи, дескать, на милость, Кузьма Ермилович, кто это такой едет к нам, чтб о себе на заборах объявляет?

Но тут и сам Еропишкин сдрейфил: крутит только своим длинным носом да улыбается, делает вид, что он хоть и знает, да сказать не хочет. Врет, поди! И сам еще не пронюхал.

Ну-с, а дня через два после этих объявлений пришли на площадь—не на ту, где клуб, а на конную, чтб возле самаго железнодорожнаго вокзала,—плотники и стали доски да бревна подвозить. А между ними появился какой-то нерусскаго вида человек и распоряжаться начал. Ну, тут все сразу и поняли:

— Цирк к нам едет! Вот что!

И действительно, почти сейчас же нерусскаго вида человек возле прежних объявлений „Едет“ стал по заборам афиши расклеивать, а на афишах этих разными красками было напечатано:

„Всесветно знаменитый! Неподражаемый! Solo-клоун и выдающийся дрессировщик гуманным способом


Клавдий Тимофеевич Пузанков

Единственный!

с его до nec plus ultra дрессированными животными и прочей труппой разных артистов, как-то: высоко-школьная на-ездница m-lle Фанни; парфорсная наездница m-lle Магния, на-ездник-джигит г. Кузьмичев; музыкальные клоуны, эксцентрики и прыгуны Тарара и Бумбия. Жонглеры супруги Осташенко. Эквилибристка т-llе Фру-фру. Рыжий—г. Трынкин. Прима-балерина Маргарита Савойская. Кордебалет. Множество других артистов. Струнный и духовой оркестр под управлением Жоржа Кулябчика.

Директор цирка: Клавдий Пузанков.

Единственный.

Режиссер: Антонио Пасквале.

Управляющий: Хоментович.

Новый цирк на Конной площади“.

Стодымовцы заволновались. Цирка у нас не было лет уже с десять. На ярмарку наезжали, правда, зверинцы, да разве ж это цирк? А тут настоящий! Да еще под управлением такой всесветной знаменитости, как Клавдий Пузанков, единственный, про котораго мы хотя до сих пор и не слыхали, но сразу поверили, что он действительно так знаменит, как объявляет о себе сам в афишах.

Работа по постройке цирка шла быстро. Нерусскаго вида человек, он же управляющий Хоментович, видимо, хорошо знал свое дело и сумел даже взбадривать наших увальней, стодымовских плотников.

Прошло три-четыре дня, и здание цирка, подобное воздушному пирогу, высилось уже на Конной площади. А Еропишкин бегал по всему городу и сообщал, что завтра и лошадей приведут и прочих животных. И артисты вместе с ними приедут.

— С поездом, чтб в два часа тридцать семь минут прибывает, — торопливо говорил он.

И всех звал на вокзал — встретить.

И на другой день к двум часам, несмотря на то, что это был час послеобеденнаго отдыха, стодымовцы густо наполнили железнодорожную платформу в ожидании товаро-пассажирскаго поезда, который всегда приходил с большим опозданием.

На этот раз он опоздал на каких-нибудь сорок минут. Пыхтя, подкатил локомотив, таща за собою десятка полтора товарных вагонов да штуки три третьяго класса.

Артисты цирка на нас большого впечатления не произвели. Народ замухрастый и одет неважно. И какие же это артисты, когда они сами принялись и лошадей выводить и зверей выгружать? Лошади понравились. Зверья разсмотреть не удалось: все в клетках, а клетки почти наглухо досками заколочены. Говорили, будто тут и медведь есть и волк, но больше, кажется, собаки да свиньи.

Артисточка одна недурненькая была и одета довольно прилично.

— Это—m-lle Магния,—объяснял всезнающий Еропишкин.

— Ну, а сам-то! Сам! Пузанков где?

— Сам? Завтра приедет. В одиннадцать часов утра, с почтовым поездом. А квартира ему вот здесь же нанята: на Конной площади. И от цирка в двух шагах, и от вокзала рукой подать. Значит, завтра, в одиннадцать часов. Приходите.

Пришли. На вокзале, в ожидании поезда, все артисты собрались. И музыканты тут же. А перед вокзалом карета стоит, крошечная, взрослому человеку едва-едва влезть, и запряжена четверкой лошадей цугом. А лошадки маленькия, стриженые и все под масть подобраны. И держат их четыре конюха в ливреях.

Боже мой, какое торжество! Стодымовцы никогда такого не видывали. А ведь и губернатор и архиерей к нам наезжали. Ай да Клавдий Пузанков! Штучка! Умеет форсу пустить! Но вот и поезд подошел—он всего у нас на пять минут останавливается. Толпа так и замерла: кто сзади стоял, на цыпочки поднялись.

— Который? Который?—спрашивают друг друга.

А вот он: из вагона второго класса в ватном осеннем пальто и в какой-то странной шапочке о четырех языках, загнутых кверху, вышел маленький, черненький человек с необычайно гордо задранной головой и с дьявольски закрученными черненькими усиками. Вышел и приостановился.

А следом за ним вышла высокая, полная белая дама с двумя небольшими собачками на руках. Их сейчас же окружили ранее прибывшие артисты и очень почтительно, по очереди, начали здороваться. Еропишкин, конечно, с ними.

На эту сцену из окон вагонов смотрела публика и весело улыбалась. А стодымовцы кольцом окружили приехавших.

Пузанков самодовольно оглядел толпу, приподнял свою шапочку и заговорил резким и очень гнусавым голосом:

— Приветствую вас, доблестные граждане! Позвольте представиться, знаменитый профессор свинологии и прочей зверологии, Клавдий Пузанков, единственный! Прошу остерегаться подделок! Приехал к вам, чтобы развлечь вас и доставить вам...

— Проходите! Проходите! Не толпитесь на платформе! — крикнул подошедший жандарм.

И наши, всегда лояльные стодымовцы, быстро разступились.

Пузанков важно шаркнул перед жандармом ножкой и еще важнее проговорил:

— Благодарю вас, коллега, за расчищение мне пути! Получите почетный билет в моем цирке!

Жандарм усмехнулся, махнул рукой и отошел в сторону. Раздался смех и среди толпы. Больше всего, оказывается, насмешило ее слово „колега“.

— Чудной!—говорили они.—Жандарма—и вдруг „калекой“ обозвал!

Раскланявшись с жандармом, Пузанков, отвешивая направо и налево поклоны, прошел станционное здание и вышел в сопровождении своих артистов, а также и встречавшей публики, на Конную площадь.

Там стоявший возле крошечной каретки цирковый оркестр заиграл туш. Один из служащих отворил дверцы кареты, и Пузанков, несмотря на всю тщедушность своей фигурки, не без труда влез в нее. Дверца захлопнулась. Музыканты тронулись вперед, наигрывая какой-то марш; конюха повели за ними запряженных в карету лошадок, а за каретой последовали артисты.

Все встречавшие полагали, конечно, что карета направится прямо к нанятой для Пузанкова квартире, но музыканты, а вслед за ними и лошади, миновав ее, двинулись дальше, по нашей главной улице, по направлению к Соборной площади.

Из кареты то с одной, то с другой стороны выглядывала маленькая головка Клавдия Пузанкова и приветливо отвешивала поклоны всем встречным и поперечным.

Несмотря на свежую погоду, окна, а где они были уже замазаны, то форточки, распахивались, и наши обыватели, привлеченные необычными у нас звуками музыки, высовывали свои любопытные головы и глазели на странное шествие, которое таким образом, миновав Московскую улицу, проехало Соборную площадь и свернуло, было, на Покровскую.

Но тут возле полицейскаго управления процессия была остановлена, и ей приказано было „разойтись“.

Пузанков вылез из кареты и, важно шагая своими тоненькими ножками, направился к дому правления и поднялся по лестнице. Там его провели в комнату к нашему милейшему исправнику, Ивану Онуфриевичу, который, напустив на себя строгость, встретил Пузанкова грозным окликом:

— Это что еще за шествия вы тут выдумали?

Но „знаменитому“ директору цирка не стоило большого труда, чтобы сейчас же очаровать нашего градо- и уездоуправителя. И не более, как через четверть часа, Пузанков выходил из кабинета Ивана Онуфриевича, ласково провожаемый не только им самим, но и его супругой, двумя сыновьями и дочерью, которые были приглашены в кабинет, чтобы посмотреть, какия штучки выкидывает этот „молодчина“.

— Ну, ладно, ладно! Поезжайте уж домой в карете, только чтоб толпа не шла по улице, а по тротуару! Да и без музыки! А завтра в цирке у вас буду. Непременно. И с семейством,— напутствовал исправник solo-клоуна.

— Кресло вашего превосходительства... и ложа для вашего семейства всегда будут ожидать вас с распростертыми объятиями,—фиглярничал Пузанков, величая Ивана Онуфриевича „превосходительством и, когда тот еще был только коллежским советником.

Весь этот день стодымовцы только и говорили, что о приезде Клавдия Пузанкова и его торжественном шествии. А Еропишкин бегал уже из дома в дом и сообщал, что Клавдий Тимофеевич Пузанков не только solo-клоун, но и человек образованный, что он в двух университетах был и если не кончил курса, то не по своей вине, а просто начальство его оценить не сумело. И по всему видно сразу, что он просвещенный человек: все спрашивал, есть ли здесь в городе интеллигенция или так называемые кадеты.

„Это, говорит, мне потому нужно знать, что простые люди не всякую тоже мою остроту и поймут!“

Вообще Еропишкин старался необычайно. Сиял весь и в двух лавочках обещал наднях же по заборным книжкам свои долги заплатить.

Билеты в цирке раскупались ходко, и к вечеру другого дня все места были распроданы.

III.

Цирк был освещен „a giorno“, так по крайней мере значилось в афише, но чтб такое, собственно, это „a giorno“, немногие стодымовцы понимали. Но все равно, были довольны, так как действительно горело много ламп, большие, чем у нас зажигали в зверинцах. Музыка играла, арена была посыпана свежими опилками. Народу набилось, хоть отбавляй. В ложах, конечно, вся наша аристократия, а в первом ряду, перед ложами, начальство, офицеры из близрасположеннаго полка и наши молодые люди, что побогаче.

Евгения Васильевна, конечно, и говорить нечего, сидела в ложе и даже в самой лучшей. А вокруг нея—весь штат: тут и доктор Огурцов, и воинский начальник Палаузов, и Коля Хохряков с молодой женой рядом. Одним словом, все налицо.

До начала представления, натурально, шел веселый разговор. Некоторые сообщали, что они этого Пузанкова в Москве в манеже видели. Некоторые уверяли, что он и в Петербурге в цирке Чинизелли выступал.

В верхних местах публика интересовалась, что значит— „спектакль-gala“, как гласили афиши; а некоторых все еще „a giorno“—занимало. Да помимо этого, на афише и другие мудреные слова стояли: „гротеск“, „жокей“, „эквилибрист“, и не пересчитаешь всех! Даже сам Еропишкин от многих вопросов увертывался.

— А вы знаете?—говорили в ложе у Евгении Васильевны:— ведь Пузанков сегодня не выступает.

— Разве?

— Да, да! Он никогда в первых представлениях не участвует. А вот как сборы послабеют, тогда и он со своими зверятами, как тяжелая артиллерия.

Стали внимательно просматривать афишу. Действительно, фамилия Пузанкова упоминается несколько раз, но нигде не сказано об его участии в сегодняшнем представлении. Это было первое разочарование.

А затем начались и другия.

Труппа оказалась очень слабой, собранной, чтб называется, с бора да с сосенки. Верхи наши, ничего не видавшие лучшаго, конечно, и этому были рады, но публика почище, что часто в губернский ездит, та уже роптать начала. Помилуйте, чтб же это такое? У жонглеров, супругов Осташенко, то и дело вещи на пол падают; наездница-гротеск—едва-едва на своем панно держится; музыкальные клоуны только на гармониках как следует играть и умеют. Джигит Кузмичев поскакал-поскакал по арене в своей черкеске, да и уехал в конюшню. Да и лошади, правда, на вид сытые, но ленивые, чтб твои коровы.

Первое отделение подходило к концу, а ни одного номера не удалось, как следует. Обещали, что во втором лучше будет. Особенно надеялись на супругу самого Пузанкова, m-lle Фанни, с ее дрессированными лошадьми и на парфорсную наездницу, m-lle Магнию.

Многие уже в ожидании второго отделения хотели в буфет итти, чтобы подкрепиться как следует. Многие ушли даже, но... в самом конце перваго отделения ждал нашу публику приятный сюрприз. В программе значилось: „Исключительно комический выход Рыжаго—Трынкина“.

Музыка перестала играть, раздвинулась занавеска, отделяющая конюшню от публики, и на арену, не торопясь и словно скучая, вышел невысокаго роста, худощавый и очень забавно-одетый человечек. На нем было длинное, до полу, даже слегка волочившееся по опилкам, английское пальто с клапаном сзади, какого-то желто-табачнаго цвета. Из-под этого пальто выглядывали носки необычайно узких и длинных ботинок. На самой макушке рыжаго, ежиком остриженнаго парика сидела маленькая шляпа-цилиндр. На руках—красные лайковые перчатки с неестественно удлиненными пальцами. Под мышкой он держал коленкоровый, пузатый зонтик.

Вышел он на самую середину арены и глубоко задумался.

— Рыжий!—крикнул вышедший следом за ним цирковый служащий в черном фраке.

— А?—тихо и как-то безпомощно откликнулся Рыжий.

— Я говорю, ты спишь?

— Спишь?—переспросил Рыжий.

— Ну, да!

— Кто?

— Да ты!

— Я?

— Ну, конечно!

— Всегда ты, Жозеф, глупость скажешь!—укоризненно ответил Рыжий, ударяя на букву „о“, и обернулся.

И только тут, при этом обороте, он как будто понял, где он находится, и чтб его окружает. Страшно переконфузившись, он приподнял свой цилиндр, открыв при этом необычайно задорный и веселый клок волос над самым лбом, начал усердно шаркать длинными башмаками и торопливо раскланиваться во все стороны.

В публике послышался смех.

Странная вещь: с самаго момента выхода этого человечка публика, до того разсеянная, невнимательная и шумливая, как-то вдруг сразу вся стихла и насторожилась. Все глаза были устремлены на эту забавную фигурку, все словно ждали чего-то от нея и... дождались.

Когда он тихо, как бы спросонья, подавал свои реплики с середины арены, ни один звук его наивнаго голоса не пропал даром. А когда его испуганное, забавное лицо взглядывало на кого при его сконфуженных поклонах, тот уже неизбежно смеялся. Какая-то милая интимность была в этом взгляде.

Разсмеялась и Евгения Васильевна; прыснул и доктор Огурцов. И когда тот прыснул, Рыжий внимательно и почти испуганно еще раз взглянул на него. И в этом взгляде было столько забавнаго и неожиданнаго удивления, что доктор Огурцов не выдержал и крикнул „браво!“ и сейчас же, обернувшись к Евгении Васильевне, со смехом проговорил:

— Вот это так мимика!

А Рыжий, раскланявшись на все стороны, повернулся к своему партнеру и совсем просто сказал:

— Ну, Жозеф, теперь я представлять буду.

И, передавая ему свой пузатый зонтик, ласково прибавил:

— Когда от него маленькие будут, я тебе двух подарю.

И опять взрыв хохота по всему цирку.

Затем он, не торопясь и путаясь в длинных полах, стал снимать свое английское пальто, а сняв и оставшись во фраке, бережно свернул и длинной булавкой пришпилил к нему свой маленький цилиндр. Затем пошел к барьеру и совсем-было уже хотел положить пальто на него, но, посмотрев на сидевшаго возле самаго барьера нашего акцизнаго чиновника, шаркнул ножкой, сделал извинительный жест, как бы говоря: „простите, чуть-было вас не побезпокоил!“—и отступил на несколько шагов, высматривая более удобное место для своего пальто. Затем опять отправился к барьеру и остановился там, где сидел какого-то подозрительнаго вида господин, по всей видимости, один из артистов цирка, загримированный „публикой“.

Положив свое пальто на барьер, Рыжий стал внимательно всматриваться в этого подозрительнаго господина, и на удивительно выразительном лице клоуна можно ясно было прочитать мысли, обуревавшия его. „А что, стащит этот субъект мое пальто или не стащит?“—как бы говорили его слегка прищуренные глаза. „Ой, стащит!“—и во всей позе являлась нерешимость. „А, может-быть, и нет!“—как бы успокаивал он сам себя, пятясь к середине арены. „А вдруг стащит?“— снова шевелился червь сомнения, и Рыжий делал обратно шаг к барьеру.

И эти колебания выражались у него не только в глазах или в лице, но и во всей его фигуре, в каждом движении плеча, в положении головы. И весь цирк, отлично понимая, что творится с этим рыжим человечком, напряженно следил за ним, расплываясь в широкой улыбке.

Но вот сомнения взяли верх. Рыжий осторожно приблизился к барьеру и снял с него пальто. Но он отлично понимал, что недоверием этим оскорбляет заподозреннаго им человека, и потому без слов, но чрезвычайно умильно, стал извиняться перед ним, отступая шаг за шагом назад. Он поднимал плечи, как бы говоря:

„Может-быть, вы и прекрасный человек, но кто же знает—грех всякаго может попутать! Конечно, я не смею думать, что вы польститесь на мое пальто, но... мало ли какия бывают искушения... Иногда и самые почтенные люди...“

Пятясь таким образом, Рыжий достиг противоположной стороны барьера и, поклонившись последний раз через всю арену обиженному им человеку, круто повернулся и сразу положил пальто. А потом взглянул и... съежнлся весь в комочек. Перед ним сидел, весело ухмыляясь, наш полицейский пристав, Ардальон Васильевич Баушкин.

И тут вот произошла удивительная метаморфоза: сначала собравшись весь в комочек, Рыжий сразу выпрямился, как кошка, бросился на свое пальто и, прижав его к своей груди, бросился на середину арены и торопливо принялся зарывать свою драгоценную ношу в опилки.

Громовый раскат хохота потряс весь цирк. Всем до очевидности стало ясно, что если тот, первый подозрительный человек, мог стащить пальто, но мог и не стащить, то уже полицейский пристав, хотя бы и такой милейший, как наш Баушкин,—стащит непременно.

И все это было разсказано одной мимикой, одними жестами.

Все хохотали, все аплодировали, доктор Огурцов ревел своим сочным басом „браво!“ Покатывался от хохоту и усердно хлопал в ладоши и сам Ардальон Васильевич Баушкин.

А виновник этого взрыва, зарыв свое пальто—сверху торчал только один цилиндр,—стоял растерянный, испуганный, как бы не понимая, что около него делается.

— Молодчага, Рыжий!—крикнул кто-то из галерки.

И этот крик, словно молния, осенил клоуна, и он, весь просияв, с резвостью молодого козленка понесся вокруг арены, кувыркаясь и подпрыгивая и при этом аплодируя сам себе.

— Послушайте, Евгения Васильевна! Да ведь это замечательный мимический талант! — перегибаясь через барьер своей ложи в соседнюю ложу Кудрявцевых, почти восторженно сказал Коля Хохряков.

Евгения Васильевна улыбалась счастливой, радостной улыбкой. А доктор Огурцов, сидевший сзади нея, вытирал заплаканные от смеха глаза, сморкался, пыхтел и все повторял:

— Удивительно! Удивительно! Необыкновенно!

А на арене между тем уже продолжалось представление.

— Слушай,Рыжий!—спрашивал длинный Жозеф у клоуна.— Скажи, пожалуйста, что такое: стоит на четырех ногах, имеет длинные уши н если его потянуть за хвост, кричит: „и-а! и-а! и-а!“? И Жозеф довольно удачно имитировал осла.

— Так разве ж я не знаю?—наивно отозвался Рыжий.

— Ну, а что такое?

— Асел!—именно „асел“, а не „осел“,—ответил Рыжий.

— А вот и сам осел! Потому что ты не угадал!

— Разве не угадал?—испуганно переспросил Рыжий.

— Конечно, не угадал, потому что это вовсе не осел.

— А что ж такое?

— Ослиха.

— А разве это не все равно?—удивился Рыжий, и в голосе его прозвучало столько милой, детской наивности, такая симпатичная недалекость, что публика опять покатилась со смеху.

— Воть то-то и есть, что не все равно,—подтвердил Жозеф.

И Рыжий глубоко задумался. Потом вдруг, весело просияв, повернулся к своему партнеру и торжествующе заговорил:

— А вот ты теперь мне угадай, Жозеф, что это такое, что стоит в углу комнаты, круглое, железное, и если туда положить дров и истопить, так в комнате тепло будет? Что это такое?

— Ну, известно, что—печь!—улыбаясь, ответил Жозеф.

— А вот и не печь!

— А что ж, по-твоему, коли не печь?

— А пе-чи-ха!—как то по гусиному вытягивая голову, лукаво ответил Рыжий.

И опять взрыв хохота во всем цирке.

— Евгения Васильевна! Да ведь это прямо что-то такое удивительное!—шептал доктор Огурцов, наклоняясь сзади к Кудрявцевой.—Посмотрите, какия пошлости, какия глупости он говорит, а как это смешно! Как это смешно! Почему это?

— Талант!—односложно ответила Евгения Васильевна, не спуская глаз с Рыжаго-Трынкина.—Талант!—повторяла она после каждой его удачной выходки.

И когда Трынкин, закончив свой номер под гром аплодисментов, то удалялся, то опять выходил на арену, чтоб раскланиваться с публикой, Евгения Васильевна в порыве артистическаго восторга бросила на арену, к ногам клоуна, прекрасный букет роз, который ей был поднесен при входе в цирк ее неизменным поклонником, подполковником Палаузовым.

И с этим букетом произошла опять удивительная мимическая сцена. Прежде всего Трынкин сделал вид, что он страшно перепугался упавших к нему цветов, приняв их чуть ли не за бомбу. А затем, оправившись немного, осторожно, крадучись, направился к цветам и наклонился над ними, как бы все еще не понимая, что это такое. И вдруг потянул носом, раз... еще раз... еще...

Лицо его озарилось счастливой, восторженной улыбкой. Он поднял букет, сначала нежно поцеловал его, а затем, прижав его к своей груди, повернулся к ложе Евгении Васильевны и отвесил глубокий, почтительнейший и в то же время невероятно смешной поклон. Цирк дрожал от смеха и аплодисментов.

Первое отделение кончилось. В антракте только и говорили о Рыжем-Трынкине, жалели, что его фамилия не значится во втором отделении. Про других артистов как-то и забыли.

— Вы обратили внимание, какия у него паузы! Какия у него паузы!—ораторствовал доктор Огурцов, пережевывая около буфета бутерброд с балыком. — Ведь так распоряжаться паузой, судари вы мои, может только настоящий и большой артист! Вы поймите! — и доктор поднял палец кверху:—в драме пауза тем должна быть длиннее, чем значительнее следующия за ней слова. В фарсе же, в водевиле, в клоунаде совершенно наоборот: чем ничтожнее следующая реплика, тем смешнее она становится, если артист сумеет выдержать перед нею большую паузу. Вы понимаете?

Неизвестно, понимали ли слушатели, окружавшие доктора, но во всяком случае они утвердительно кивали головой. Да как же и иначе? Матвей Николаевич у нас по части искусства—оракул, все к нему прислушиваются, даже Евгения Васильевна!

Раздался звонок ко второму отделению, и по всему цирку пронеслась приятная новость: Трынкин будет еще участвовать, у него „реприза“ во время номера m-lle Фру-фру. Что такое значит „реприза“, конечно, никто не знал, но все повторяли: „реприза, реприза“ и ждали третьяго номера, под которым значилось: „езда-гротеск m-lle Фру-Фру.

Первые два номера—какие-то гимнасты и парфорская езда m-lle Магнии—прошли почти что незамеченными. Но вот музыка заиграла галоп, на арену вывели стараго белаго Омера, а вслед за им, в сопровождении режиссера Антонио Пасквале, припрыгивая и весело улыбаясь, выбежала молоденькая девушка в очень откровенном костюме. Ей почему-то слегка зааплодировали: за костюм ли, или потому, что в ее номере ожидалась „реприза“ Трынкина—разбирать не берусь. Но вот m-lle Фру-фру вскочила на панно, пискнула н под звуки вальса принялась выделывать свои „па“, посылая направо и налево воздушные поцелуи.

Натанцовавшись досыта, она села на панно и лошадь пошла шагом. И как раз в это время из-за занавески вышел Трынкин. Он был во фраке, с большим красным бантом вместо галстука и с розой в петлице.

— Ну? Ну?—нетерпеливо вырвалось у кого-то в галерке.

Трынкин подошел к m-lle Фру-фру, поздоровался с нею и вдруг заговорил:

— А вот когда у моей бабушки на квартире солдат стоял, да не простой солдат, а военный...

M-lle Фру-фру отмахнулась от него хлыстом и, сделав капризное лицо, отвернула голову. Трынкин выразил на своем лице полное недоумение, потом перешагнул через барьер и сел рядом в первом ряду с каким-то господином, тоже, видимо, переодетым артистом, и сейчас же заговорил:

— А вот когда у моей бабушки солдат стоял, да не простой солдат, а военный...

Господин встал и пересел подальше. Трынкин за ним, и опять:

— А вот когда у моей бабушки солдат стоял...

Господинь сделал вид, что он очень сердится, и перешел на другую сторону цирка. Трынкин словно прилип к нему со своей неизменной фразой:

— А вот когда у моей бабушки солдат стоял, да не простой солдат, а военный...

Видимо, ему что-то ужасно хотелось разсказать, но дальше этих слов довести разсказ никак не удавалось.

Господин, выведенный окончательно из себя, направился совсем к выходу из цирка. Трынкин — за ним. И был слышен уже с улицы плачущий голос Трынкина, старавшагося довести разсказ о непростом солдате, а военном—до конца. Потом его голос смолк, музыка снова заиграла, а m-lle Фру-фру принялась прыгать через ленты, сквозь обруч, заклеенный папиросной бумагой. Ей аплодировали, она улыбалась, посылала публике воздушные поцелуи, одним словом—старалась во всю.

О Трынкине совсем и забыли. И вдруг, когда m-lle Фру-фру только что собралась дать снова передышку и себе и лошади, почти под самым куполом цирка что-то треснуло, раздался какой-то шум. Вся публика испуганно повернулась туда и увидела, как из проломившейся крыши вывалился человек и, кувыркаясь и перевертываясь, покатился по проходу вниз, к арене. Это был тот самый господин, который только что, раздраженный, покинул цирк.

А за ним, так же кувыркаясь и перевертываясь, катился Рыжий-Трынкин, держа в одной руке зажженный фонарь, а в другой—почему-то ведро с овсом. Но кувыркаясь и перевертываясь, он не переставал громко разсказывать:

— А вот когда у моей бабушки солдат стоял, да не простой солдат, а военный...

Такого потрясающаго, такого гомерическаго смеха мне в моей жизни не приходилось наблюдать ни до ни после этого. Хохотали, кричали, аплодировали, стучали ногами и в этой суматохе не заметили, что Трынкина уже нет на арене, а что m-lle Фру-фру под звуки „бешенаго галопа“ снова скачет вокруг арены, гикает, взвизгивает и посылает воздушные поцелуи.

(Продолжение следует).

Niva-1911-40-cover.png

Содержание №40 1911г.: ТЕКСТЪ: Заколдованный круг 1911 №40. Повесть В. Тихонова.—Птица. Разсказ Бориса Лазаревскаго.—Юбилейная Царскосельская выставка.— Столетие Казанскаго собораПолитическое обозрение.—К рисункам.—Объявления.

РИСУНКИ: Дедушкино пиво.—Высокий гость.—Хорошее угощение.—XXX выставка картин Общества Русских Акварелистов в С.-Петербурге.—Постановка „Живого трупа“ Л. Н. Толстого на сцене Московскаго Художественнаго театра (7 рисунков).—Юбилейная Царскосельская выставка (10 рисунков).-Карта театра военных действий между Италией и Турцией.—100-летие Казанскаго собора (6 рисунков и 1 портр.).—Гибель французскаго броненосца „Libertê“ 12 сентября с. г. (2 рисунка).

К этому № прилагается: I) „Ежемес. литерат. и популярно-научные приложения“ за октябрь 1911 г., 2) „ПАРИЖСКИЯ МОДЫ“ за октябрь 1911 г. с 37 рис. и отдельн. лист. с 28 черт. выкр. в натур. величину и 27 рис. дамских рукоделий.