Потерянное слово №52 1911

Материал из Niva
Перейти к: навигация, поиск

Потерянное слово.

Легенда Г. Ван-Дейка.

I.

— Выходи, Гермас, выходи! Ночь прошла! Пора вставать! Сегодня Рождество Христово! Мир тебе во имя Его! Вставай и выходи!

Так кричали лет тысячи полторы тому назад несколько молодых людей, остановившихся в сумраке зимняго разсвета на одной из улиц Антиохии.

Это были новообращенные, как раз оканчивавшие теперь свои два приготовительные года перед вступлением в христианскую церковь и теперь пришедшие сюда, чтобы захватить с собою товарища своего Гермаса.

Их голоса радостно разносились в свежем утреннем воздухе, и в них звучала безоблачная жезнерадостность, звучало то свойственное молодым людям чувство, какое испытывают они, когда, проснувшись первыми, приходят будить того, кто заспался.

В их призывах слышалось дружеское сознание превосходства, как будто бы они испытывали невинную гордость, что упредили своего товарища в чествовании этого великаго дня.

Но Гермас не спал. Он проснулся уже несколько часов тому назад, и мрачные стены его маленькой комнатки были точно тюрьмою для его взволнованнаго сердца. Тоска и необъяснимое недовольство овладели им, и он не мог стряхнуть с себя давящей тяжести дум своих.

Молодость имеет свои печали, которых не может понять старость; они ей кажутся ничтожными и безпричинными, хотя часто они более горьки и невыносимы, чем печали зрелаго возраста. В первом разочаровании, в первом сознании своих ошибок в людях и в вещах есть горечь печальнаго удивления, острота страдания, быть-может, и преувеличеннаго, но тем более мрачнаго, терзающаго: тут еще присоединяется сознание какой-то несправедливости, какой-то нелепости в этой невозможности разделять доброе настроение своих товарищей, в этом утомлении жизнью прежде, чем изведаны ее прелести.

Гермас упал в самую глубину этой пучины горькаго недовольства, которое как-то странно перешло в нем в жалость к самому себе. Он чувствовал себя в разладе со всем, что окружало его. В тишине и в темноте ночи он раздумывать обо всем том, что покинул он, оставив дом отца своего, богатаго язычника Деметриуса, чтобы присоединиться к общине христиан. Всего только два года тому назад он был одним из самых богатых юношей Антиохии, а теперь — один из самых бедных; и хуже всего было то, что, сам с радостью избрав эту бедность и с восторгом принеся эту жертву, он теперь уже чувствовал себя недовольным. Новая жизнь не сделала его более счастливым, чем прежняя. Он устал от бдения и поста, устал от поучений и послушаний, от молитв и песнопений, он чувствовал себя точно рабом, прикованным к мельничному колесу. Связанный чувством чести, долга и совести, он знал, что должен итти все вперед и вперед, без остановки. В душе его совершилась перемена, которая делала невозможным для него возврат к прежней жизни языческаго безверия. Он, без сомнения, нашел истинную религию, но нашел в ней только долг, только бремя и не обрел ни мира душе своей ни небесной радости.

В отчаянии, с сердцем, полным горечью разочарования, он сидел у своей жесткой, узенькой постели, безнадежно ожидая разсвета новаго докучнаго дня, и едва приподнял голову при веселом зове друзей своих.

— Выходи же, Гермас! Выходи, ленивец! Ведь сегодня Рождество! Поднимайся и выходи к нам!

— Я иду! —равнодушно ответил он. —Подождите минутку. Я не сплю с полуночи, ожидая утра.

— Слышите вы это? —говорили между собою его друзья. —Слышите, он еще хочет пристыдить нас, что он усерднее нас! Наш учитель, епископ Іоанн, по справедливости гордится им, потому что он лучший из нас, и его крещение дает церкви полезнаго члена.

При этих словах дверь полуоткрылась, и вышел Гермас.

Его заметили бы повсюду и среди всех. Высокий, стройный, с головой, державшейся прямо и гордо, с высоким лбом, обрамленным мелкими кудрями темнорусых волос, он был безупречным образцом силы и мужественнаго ума, какия встречаются во все времена, среди множества обыкновенных людей как бы для того, чтобы постоянно показывать, какою должна быть настоящая красота человеческой породы. Но блеск его темноголубых глаз был затуманен и смутен; его нежное лицо, более вытянувшееся, чем должно бы быт в двадцать лет, и линия рта его обнаруживали целый мир неутоленных желаний и недостигнутых стремлений.

Он встретил своих товарищей короткими приветствиями: поклон одному, слово другому... И они пошли вместе по неровной улице.

Из таинственных глубин заря молчаливо перерождала свод небесный. На далеком горизонте покров темноты тихо поднимался, обрисовывая в бледно-розовом свете обнаженный гребень далекой горы, а в высоте лазурнаго свода лениво поблескивало несколько редких звездочек. Громадный город, в большей части своей языческий, еще спал; но множество христиан, в белых одеждах, со светильниками в руках, торопливо шли к базилике Константина, чтобы отпраздновать там один из священнейших дней церкви, новую годовщину рождения их Учителя.

Простое, обширное преддверие быстро наполнилось народом, и молодые новообращенные, которые не имели еще права стоять вместе с принявшими крещение, только с Великим трудом пробрались к отведенному для них месту, между двумя первыми колоннами, при входе в церковь; место это было окружено тесной толпой молящихся, среди которой наши юноши должны были прокладывать себе путь.

— Простите, друзья! дайте нам пройти к нашим местам! Благодарим вас!

Там пожатие руки, там легкий поклон, немного терпения, немного настойчивости—и они дошли наконец до своего места.

Возвышаясь над своими друзьями высоким ростом, Гермас мог видеть и наблюдать всю толпу, которая, как белое море, двигалось, все разрастаясь, между колоннами в глубину храма, подобно тому, как прилив вливается в тихий день в пещеру у столбов Стаффа, спокойный и сдержанный, словно океан, едва-едва осмеливаясь дышать.

Множество светильников бросали на собравшихся слабые, неопределенные отблески, тогда как глубина церкви была вся в сиянии света, вся залита лучами огня. Гермас увидел епископа, стоявшаго на своей кафедре, окруженнаго старцами, а по обеим сторонам его стояли аналои для чтецов священнаго писания; посредине виднелись престол и жертвенник.

Послышался призыв к молитве, и тысячи рук радостно поднялись, как будто море превратилось в волны цветущих лилий, колеблемых легким ветром; и „аминь“ прозвучало как ропот многократнаго эхо. И сейчас же началось пение, руководимое сотнею голосов, составлявших хор, образованный в Антиохии епископом Павлом.

Пение, вначале тихое, разрасталось по мере того, как молящиеся присоединялись к хору, неровно и неуверенно, подобно шуму множества мелких волн, еще не успевших сойтись в одном созвучии, и вдруг могучие наплывы мужских и женских голосов победно прозвучали со всех концов церкви, сливаясь в чудный хор.

Гермаса часто захватывал этот океан музыки и увлекал в пределы вечности.

Но сегодня его сердце было безчувственной скалою; общий поток на касался его. Со своего места, глядя по направлению к подножию колонны, он видел вдали человека, стоявшаго на своей высокой кафедре.

Маленький, сухой, еще похудевший от болезни, преждевременно поседевший, бледный, с морщинистым лбом, он на первый взгляд казался малозначительным человеком, тростинкой, колеблемой ветром; но свет, исходивший из его глубоких, пронизывающих глаз, привлекавший к нему взгляды народа, противоречил его ничтожному виду и обнаруживал в нем человека великой мощи.

Гермас хорошо знал его. Это был тот, кто вырвал его из отцовскаго дома, тот, кто наставлял его, как сына, в вере христианской, руководитель и учитель души его—Іоанн Антиохийский, слава о котором наполняла весь город и начинала распространяться в Азии; тот, кого уже прозывали проповедником со златыми устами. Сколько раз покоряла Гермаса сверхъестественная сила его красноречия. И теперь, когда звучный голос разносился в тишине большой церкви и пламенная речь возрастала в своей силе и могуществе, расточая сокровища доводов, вливая в сердца божественный свет и увлекая души слушателей непостижимою властью, Гермас думал, что оратор никогда еще не был более могучим, более вдохновенным! Он владел этою многолюдною толпою, как великий музыкант владеет инструментом, на котором играет. Он осуждал их грехи и заставлял их трепетать; он говорил им о борьбе, о победе и славе их веры, —и они прерывали его громом одобрений.

Он мягко напоминал им о благоговейном молчании и нежно вел их, вместе с волхвами Востока, к скромному селению, где родился Іисус:

— И ты точно так же оставь народ іудейский, и великий город, и тирана, утопающаго в крови, и славу мира и поспешай к Вифлеему, тихой обители духовной пищи. Если ты всего лишь простой пастух, —иди сюда: ты узришь родившагося Младенца в яслях. Если ты хоть сам царь, но не пришел сюда, —твой царский пурпур ни к чему не послужит тебе. Если ты один из мудрецов Востока, —это не должно мешать тебе прийти сюда. Идите, чтобы поклониться и любить, в святом трепете радости, Сына Божия, имя Котораго с этого дня рождения Его будет прославлено во веки веков!

В душе Гермаса не было ответа на двойной призыв проповедника и песнопений; струны сердца его ослабли и уже не дрожали; не было отзвука в нем; он не был ни царь, ни пастух, ни мудрец, а только юноша, несчастный, недовольный, сомневающийся во всем. В нем не было слияния с проповедником и его радостной паствой; он не принимал никакого участия в этом стройном созвучии. —И для того, чтоб прийти к этому-то, он отказался от своего богатаго наследства и устроил себе жизнь, полную бедноети и лишений! Стоило ли это такой цены?

Прочувствованные молитвы, в которых посылалось благословение и давался отпуск из храма оглашенным перед совершением таинства, звучали неискренне в ушах его; он никогда не чувствовал себя настолько одиноким, как среди этого множества молящихся.

Он вышел вместе со своими друзьями из храма, как человек, удаляющийся с пира, на котором лишь он один остался голодным.

— Прощай, Гермас! —крикнули они ему, когда он отделился от них у дверей. Но он не повернулся, не простился с ними дружеским пожатием руки. В горечи души своей он был уже одинок в мире.

Когда он вошел в широкую аллею колонн, солнце уже озарило восточные холмы, разливая свои золотые лучи на двойной ряд арок и на розовый мрамор дороги. Но он отвернулся от этих красот утра и продолжал свой путь, глядя на тень свою.

На улице начиналось движение, шорох и трепет пестрой жизни громаднаго города: нищие, уличные фокусники, танцоры и музыканты, блестящие молодые люди в колесницах, веселые молодые девушки у своих окон, все опьяненные своею жизнерадостностью и прелестью наступающаго новаго дня. Языческое население Антиохии, до безумия преданное удовольствиям, расточительное, беззаботное, готовилось к сатурналии. Но Гермас ничем этим не заинтересовался и медленно прокладывал в толпе себе дорогу подобно усталому пловцу, борющемуся с волнами.

На углу, где узкая, людная дорога перекрещивалась с аллеей колонн, уличный разсказчик собрал вокруг себя целую толпу. Это была все та же сказка любви и приключений, которую слышали уже много поколений, но в которой богатое воображение слушателей находило новый интерес, а остроумный импровизации разсказчика вызывали то вздохи, то шумные взрывы смеха.

Стоявшая в задних рядах толпы какая-то молодая девушка с золотистыми волосами повернулась и, улыбнувшись Гермасу, схватила его за руку.

— Постой, —сказала она ему: —и посмейся минутку с нами. Я знаю, кто ты: ты сын Деметриуса, и у тебя наверно целые мешки с золотом. Почему же ты так мрачень? Ведь любовь еще жива!

Гермас тихо отстранил ее рукою.

— Я не понимаю, что ты говоришь! - ответил он. - Ты ошибаешься, —я беднее, чем ты!

Но, продолжая свой путь, он еще чувствовал сквозь ткань одежды горячее прикосновение ее пальцев, как будто бы она ранила ему сердце.

Он Прошел западные ворота, под золочеными херувимами, которые были захвачены императором Титом в разрушенном Іерусалимском храме и помещены на триумфальной арке. Он свернул направо и по склону холма дошел до дороги, ведшей в рощу Дафны. Дорога, самая великолепная на всем свете, на шесть верст тянулась вдоль подножия гор, между роскошными садами, богатыми виллами, среди плантаций мирт и тутовых деревьев, с широкими просветами на долину Оронта и на далекое искрящееся море.

Гермас остановился на минутку перед самым роскошным из всех дворцов—Дворцом Золотых Колонн, домом Деметриуса. Деметриус когда-то вошел в милость к императору Юлиану Отступнику; напрасные усилия Юлиана возстановить почитание прежних богов открыли широкую дорогу к роскоши, богатству и власти всем тем, кто готов был бороться с христианством и смеяться над ним. Деметриус, без искренняго фанатизма своего царственнаго учителя, нападал на новую религию с таким злым, с таким ядовитым пренебрежением, что сделался любимцем двора, отдавшагося возстановлению прежней веры.

Он гордился тем, что слыл другом Юлиана, и когда его сын присоединился к христианам и стал исповедывать невидимаго Бога, это показалось отцу таким оскорблением для всей его жизни, что он прогнал сына с глаз своих и лишил его наследства.

Блестящий портик роскошнаго, гордо красующагося дома, спокойствие заботливо поддерживаемаго сада, еще украшеннаго поздними цветами, —все как будто и смеялось над юным изгнанником, тащившимся по пыльной дороге, и в то же время манило его.

— Это принадлежит тебе! —шептали сквозь решетку ползучия розы, в то время как сверкающия двери чеканной бронзы, закрытые для него, казалось, говорили ему:

— Ты это отдал за одну мечту, за сон!

II.

Гермас вошел в рощу Дафны, совершенно безлюдную. Тишина этого очарованнаго места нарушалась только шорохом ветерка, игравшаго в листве лавров, да щебетаньем безчисленных птичек. Рои воспоминаний о днях и ночах утонченных наслаждений, которых роща была свидетельницею, населяли еще заглохшия тропинки и разрушающееся фонтаны.

Дойдя до подножия большой скалы, на вершине которой виднелись развалины храма Аполлона, таинственно сгоревшаго сейчас же после того, как он был возстановлен и вновь освящен Юлианом, Гермас сел у журчащаго источника и погрузился в свои печали:

„Как прекрасен и весел был бы мир, как легка была бы жизнь без религии! Эти вопросы о вещах невидимых и, может-быть, только лишь воображаемых, эти ограничения, обязанности, жертвы... если бы только я мог освободиться от них, забыть их! Тогда я жил бы, свободный от всяких помех, я был бы вполне счастлив!

— Так отчего ж этому и не быт? — тихо ответили сзади него.

Он обернулся и увидел старика с длинной бородою, в поношенном плаще, излюбленной одежде языческих философов. Он стоял сзади Гермаса с улыбкою на губах.

— Что это значит, вы отвечаете на вопрос, который не был произнесен? —спросил Гермас. —Кого я имею честь видеть перед собою?

— Простите мою нескромность! —ответил тот: —я не имел никакого дурного намерения, —лишь одно дружеское расположение руководило мною.

— Но меня удивляет, чему я обязан этим расположением?

— Вашему лицу, —ответил старик с глубоким поклоном: — а может-быть, также отчасти и тому, что я, как хозяин этой рощи, смотрю на всех ее посетителей, как на своих гостей в некотором роде.

— Вы не будете ли одним из смотрителей рощи и не оторвались ли вы от ухода за своими деревьями для того, чтобы пофилософствовать со мною?

— О, нет, совсем нет! Одежда философа, должен я вам сознаться, дело чисто внешнее и мало занимает меня. Мое дело—присмотр за жертвенниками. Я на самом деле жрец Аполлона, тот самый, котораго встретил здесь император Юлиан, когда, лет двадцать тому назад, он пришел сюда, чтобы возстановить почитание рощи. Вы, надо полагать, слыхали что-нибудь о том, что произошло тогда?

— Да, —ответил Гермас, котораго начинала интересовать эта встреча. —Весь город, вероятно, слыхал об этом, потому что и теперь еще вспоминают. Что это за странная жертва, которую вы принесли в честь возстановления храма Аполлона?

— Вы говорите о гусе? Действительно, это, быть-может, не совсем соответствовало тому, чего ожидал император, но у меня ничего другого не было, да это и не показалось мне слишком неподходящим для церемонии. Вас это не удивить, если вы, судя по вашему платью, христианин.

— Вы говорите об этом слишком легкомысленно для жреца Аполлона.

— Я не святоша! Жречество ведь своего рода профессия, а имя Аполлона так же хорошо, как и всякое другое. Как вы думаете, сколько жертвенников Аполлона в этой роще?

— Я не знаю.

— Двадцать четыре, считая в том числе и тот, развалины котораго вы можете видеть как раз над вашею головою. В молодых годах, мне приходилось иметь дело почти со всеми ими. Теперь, когда их время миновало, они только иногда требуют услуг своих хранителей. Но единственная вещь, которая одна не проходить и которая только одна меня интересует, это—человеческая комедия, которая разыгрывалась вокруг них. Игра продолжается уже целые века и продолжается еще и теперь, в летние вечера, в тени этих аллей. Поверьте мне, я знаю, что Дафна и Аполлон не что иное, как призраки; но резвые юные девы, и любовь, и музыка, и танцы, — действительность. Жизнь есть игра, и мир весело поддерживает ее. Но вы мне кажетесь слишком печальным для такого молодого и красиваго человека! Не из тех ли вы, которые отринуты от этой игры?

Слова и тон собеседника подошли к настроению Гермаса, как ключ к замку. Он раскрыл старику свою душу и разсказал ему всю свою историю: о своем детстве в роскошном отцовском доме в Антиохии, о неопреодолимой силе, которая заставила его покинуть этот дом, когда он услышал проповедь Іоанна о новой религии; о годе отшельнической жизни в горах с пустынниками; о строгом послушании в доме его духовнаго отца в Антиохии; о своем утомлении, о боязни нищеты, о своей неудовлетворенности.

— И теперь я думаю, —прибавил он: —что я был безумцем! Моя жизнь пуста, как келья отшельника, и не содержит ничего, кроме призрачности. Бог—одно отвлечение, которое не удовлетворяешь меня.

Загадочная улыбка прошла по лицу его собеседника.

— И вы готовы были бы, —подсказал он: —отказаться от вашей новой религии, чтобы возвратиться в веру вашего отца?

— Нет, я ни от чего не отказываюсь, ничего не принимаю; я не хочу совсем думать о том, я хочу только жить!

— Желание вполне разумное, которое, мне думается, скоро исполнится. Я даже думаю, что не будет слишком поспешным сказать вам, что могу указать вам путь, как достигнуть цели. Вы верите в магию?

— Я уже сказал вам, что не знаю, верю ли я во что-нибудь. У меня теперь нет ни малейшаго желания заниматься какою бы то ни было верою. Я верю лишь в то, что вижу, ищу того, что дает мне удовольствие.

— Ну, хорошо, —мягко ответил старик, в то же время срывая лист с лавроваго дерева, росшаго тут, и погружая его в источник. —Бросим эти вопросы веры: мне этот предмет так же мало нравится, как и вам. Вы знаете, что этот источник чудесный? Это тот самый, в котором император Адриан прочитал свое будущее по листочку, брошенному в воду. Мы теперь посмотрим, что этот лист предсказывает вам. Он уже пожелтел. Как вы это толкуете?

— Богатство! —ответил Гермас, улыбаясь и бросив взгляд на свою жалкую одежду.

— А вот на черешке почка, повидимому, вздувшаяся; что это значит?

-- Удовольствие! —с горечью ответил Гермас.

— А вот на одной стороне очертания гирлянды. Что вы скажете об этом?

— Что хотите, —ответил Гермас, даже не потрудившись посмотреть. — Предположим, что это означаешь удачу и славу!

— Да, —проговорил старик: —все это написано здесь, и я обещаю вам, что всего этого вы достигнете. Но вы не обязаны верить мне на слово: не в моих привычках заставлять того, кому я хочу оказать услугу, веровать в меня. Я прошу у вас только одного. Теперь у нас время, которое вы, христиане, называете Рождеством, и у вас в обычае дарить друг друга. Хорошо! Если я вам сделаю подарок, то вы, молодой друг мой, должны отдарить меня и дать мне одну вещь. Вещь очень маленькую, с которой вы можете разстаться легко, —одним словом, имя Того, Кому вы поклоняетесь; позвольте мне совершенно вырвать из вашей жизни это имя и все то, что заключаешь оно в себе, вырвать так, чтобы вы никогда не слышали его, никогда не произносили его. Я вам обещаю все и прошу у вас взамен только это. Согласны вы?

— Да, согласен, —сказал Гермас: —если только вы сумеете взят то, что просите: слово, имя...

Старик взял длинный лист, свежий и влажный, и осторожно приложил его к глазам молодого человека, который в то же мгновение почувствовал острую боль, как будто бы ледяная игла пронизала его, и все нервы его сотряслись, склубились в узел предсмертной муки.

Затем мучительную иглу как будто извлекли, освежающее и неизъяснимое блаженство пробежало по всем венам, и Гермас погрузился в глубокий сон.

III.

Бывает сон настолько глубокий, что время исчезает перед ним, как оно исчезает перед вечностью, и пред чудодейственною силою его день тянулся, как тысяча лет, и тысячелетие может показаться одним днем.

Таков был сон Гермаса в роще Дафны. Промежуток, настолько безконечные перерыв в жизни, полный такой пустоты, что, придя в себя, Гермас положительно не мог определить, сколько времени длился этот сон.

Солнце проникало своими золотыми лучами под блестящую листву лавров. Гермас поднялся и, вытянув руки над головою, схватился за гладкую ветку и потряс ее как бы для того, чтобы увериться в возврате жизни. Затем он поспешно направился к Антиохии, с легкостью и быстротою птицы. Земля, казалось, вновь расцветала под его ногами. Какое-то превращение, он сам не знал, какое, совершилось в его жизни; какая-то вещь, которая не принадлежала ему, исчезла из его жизни; он вернулся к прежнему своему существованию; он кончил играть утомительную роль, чтобы опять стать самим собою. Это был новый человек, хотя чудесно подобный ему; легкий и свободный, избавившийся от всякой заботы, от всякаго сомнения, от всякаго страха, он чувствовал, что теперь

с ним может все произойти, теперь он был готов ко

всему.

Подходя к дому своего отца, он увидел у входа взволнованных слуг, и старый управитель побежал к нему навстречу, к воротам, чтобы сообщить ему:

— Господин, мы повсюду ищем вас! Господин наш на краю могилы и спрашивает вас. Уже который час он все

твердит ваше имя. Идите скорее к нему, потому что, я боюсь,

времени осталось мало...

Гермас пошел, не медля ни минуты; ничто не могло удивить его сегодня. Его отец лежал на кровати слоновой кости, в самой отдаленной комнате; его лицо было искажено, взгляд полон тревоги, и исхудавшие пальцы лихорадочно мяли шелковое кружево.

— Сын мой, — прошептал он: — Гермас, сын мой, как хорошо, что ты вернулся ко мне! Тебя мне так не хватало! Я был неправ, изгнав тебя, но теперь ты больше не покинешь меня: ты мой сын и наследник! Я все теперь сделал по иному, распорядился иначе! Гермас, сын мой, подойди ближе ко мне! Возьми мою руку, мой сын!

Юноша повиновался и, став на колени перед кроватью, крепко и горячо пожал пальцы своего отца.

— Гермас, жизнь уходит... долгая, богатая, довольная... Я не могу задержать последних дыханий ее... Моя религия была искусной политикой... Юлиан был мой друг, но теперь он ушел... Куда?.. Пусто в душе моей... дальше ничего... все темно!.. Я трепещу!.. Ты знаешь что-то лучшее, ты нашел что-то, чему добровольно посвятил свою жизнь, а ведь посвятить свою жизнь— почти то же, что и умереть... и однакож ты счастлив. Что ты нашел? Ты видишь, я все отдаю тебе, все прощаю и назначаю тебя единственным наследником. Теперь прости и ты меня; скажи мне, что же это? Твою тайну, твою веру дай мне прежде, чем я уйду из этого мира!

При этих раздирательных мольбах чувство глубокой любви и безконечнаго сострадания наполнило сердце юноши. Он полным чувства, взволнованным голосом ответил:

— Отец, мне нечего прощать тебе! Я твой сын и с отрадою скажу тебе все, что знаю; я тебе скажу тайну моей веры: отец, ты должен верить всем твоим сердцем, всею твоею душою, всеми силами твоими верить в...

Где же имя, — имя, которое он привык произносить утром и Вечером, имя превыше всякаго другого имени? Он рылся во мраке своей памяти, ища это слово. Точно кто-то похитил его. Все остальное, кроме этого, было ясно для него: ужас смерти; одинокая душа, молившая о помощи во взгляде отца его; крайняя нужда в утешении и помощи... Но именно там, где он должен был найти поддержку, там он и не мог ничего найти, --ничего, кроме зияющей пустоты, откуда исчезло слово надежды. Он искал его ощупью, с лихорадочностью отчаяния..,

— Отец, подожди! Я забыл что-то, что-то ускользает от меня! Я сейчас найду это. Я сейчас скажу тебе, какая... О, подожди!..

Сухая рука схватила его руку, как тисками, остекляневшие глаза расширились...

— Скажи мне твою тайну, — стонал старик: —скажи ее мне скорее! Скорее!.. потому что я умираю...

Голос слабеет, в хрипении погасает; рука сжимается еще раз и раскрывается; глаза тускнеют...

Пред Гермасом, владетелем Дворца Золотых Колонн, лежал мертвец...

IV.

Разрыв с прежнею жизнью был настолько полный, как будто бы ее перерезали ножом. Смутно рисовалась ему келья пустынника, голая комнатка в одной из глухих улиц Антиохии, помещение школы, наполненное усердными учениками, — вот и все, что сохранилось в памяти Гермаса. Монотонный отзвук голоса Іоанна, размеренные звуки пения и гул многолюднаго сборища шумели еще в ушах его, но как что-то слышанное не им, а кем-то другим, когда-то, давно-давно, как что-то такое, значение чего было утрачено им. Его новая жизнь была полна, легка и богата, слишком богата для того, чтобы он мог чувствовать какую-либо потерю. Дни летели так быстро, как будто бы они были в сандалиях с крыльями. Все было готово для него, все только ожидало его желания; ему не надо было раздумывать, нечего было разсчитывать, соображать, —ему оставалось только брать все в свое время и наслаждаться всем.

Наследство Деметриуса оказалось гораздо больше, чем предполагал Гермас. В Сирии у него были плодоносные земли, дар императора, там — мраморные ломки, там — многоценные леса; в подвалах дворца хранились сундуки с серебром и золотом, дворцовые тайники были полны драгоценными каменьями; управляющие были деятельные и честные; слуги радовались возвращению молодого господина; его стол был всегда накрыт; ряд наслаждений, как гирлянды роз, готов был украсить путь его жизни, и его кубок был переполнен выше края опьяняющим вином могущества.

Дни траура по отце как раз совпали с тем временем, когда очень полезно было отдалиться от общества и тем охранить себя от бури гонений и преследований, разразившихся над Антиохией после оскорблений, нанесенных чернью статуе императора в 387 г. Друзья Деметриуса, люди благоразумные и солидные, сплотились вокруг Гермаса и радушно приняли его в свою среду. Во главе их стоял самый ближний сосед его, Либаниус, дочь котораго, Атенаиса, была подругою игр Гермаса с самых детских лет его.

Он оставил ее ребенком, а теперь нашел красивой молодой девушкой. Какое превращение волшебнее, сказочнее, чем это? Видеть мягкия детския черты гармонично определившимися; снова найти прежнее наивное детское личико, преображенное грацией и пленительной нежностью, смотрящее на вас спокойными, светлыми и серьезными глазами, не забывшими прошлаго, но полными сознания совершившейся перемены. Видеть все это, значит—созерцать чудо всесильной красоты.

— Где вы провели эти два года? —спросила Гермаса Атенаиса, прогуливаясь с нем по саду, среди лилий, так часто бывавших свидетелями их детских игр.

— В стране растаявших снов! —ответил Гермас. —Но вы разбудили меня, и я больше не вернусь туда.

Понятно, что внезапный уход Гермаса от его друзей недолго оставался незамеченным. Сначала не знали, в чем дело; дня два-три боялись, не погиб ли он. Некоторые из более близких друзей его предполагали, не ушел ли он в религиозном рвении в пустыню, к отшельникам; но из городских слухов скоро узнали, что он вернулся во Дворец Золотых Колонн, узнали о новой его жизни, о наследовании им отцовскаго богатства.

Тогда христианская община погрузилась в великую печаль и уныние. К нему посылали послов и письма, но они только немного смущали его и никакого действительнаго влияния на него не имели: ему казалось, что с ним говорят на каком-то чуждом ему языке, а письма, в которых он встречал какия-то точно стершияся слова, вызывали в нем только одно недоумение. Его прежние друзья приходили к нему, упрекали, что он покинул их, говорили о грехе отступничества и заклинали его вернуться опять к ним. Но все звучало смутно для ушей его и не находило отклика в душе его; они как будто обвиняли его в измене какому-то имени; но когда они должны были произнести это имя, имя Того, Кому изменил он и к Кому они старались вернуть его, —он не слышал ничего; были какия-то минуты молчания в их речах: стрелка указывала час, но боя не было. И в конце концов Гермас отказался больше видеться с ними.

Раз сам епископ Іоанн явился в передней дворца его. У Гермаса в это время были в гостях Либаниус и Атенаиса. Когда ему доложили о приходе епископа, Гермас снял с шеи золотую цепь с драгоценными камнями и дал ее своему слуге:

— Отдай это Іоанну Антиохийскому и скажи ему, что это—подарок его прежняго ученика, который я прошу принять на память обо мне, или для бедных. Я ему пошлю все, чего он пожелает, но в разговор вступать нам теперь совершенно безполезно. Я не понимаю того, что они говорят, не хожу в храм, не участвую в таинстве, не слушаю их проповедей. Я совсем забыл, я не думаю обо всех этих вещах. Я живу— только и всего. Скажи ему, что я счастлив и желаю ему всякаго счастья и прощаюсь с ним.

Но Іоанн не протянул руки к предлагаемой ему золотой цепи, и она упала на мраморный пол.

— Скажи своему господину, что мы еще увидимся с ним в конце концов! —печально проговорил он, покидая дворец.

Любовь Атенаисы и Гермаса походила на маленький ручеек, затерявшийся на время в пещере, чтобы затем сразу разлиться сверкающей, широкой рекою! Беззаботная детская дружба таинственно превратилась в крепкий союз. И когда Атенаиса вошла женою Гермаса во Дворец Золотых Колонн, все восторги жизни вошли туда вместе с нею. Праздник, устроенный в честь этого, Гермас назвал пиром счастливаго сердца.

День за днем, ночь за ночью, неделя за неделей, месяц за месяцем расцветало счастье молодой семьи, как роза с тысячью лепестков. С рождением ребенка, крепкаго, здороваго мальчика, достойнаго наследника такого дома, сердце розы переполнилось ароматом. Одна радость следовала за радостью, каждое желание исполнялось: обилие, слава, красота, мир, любовь-это было такое безмерное благополучие, что душа Гермаса была переполнена им. И, как это ни странно, этот избыток радости и счастья начинал тревожить Гермаса. Он чувствовал, как будто бы нужно еще что-то иное, чтобы завершить это счастье, чтобы совсем овладеть им. В нем была как бы жажда, горячее желание найти, он не знал, как именно, найти исход своим чувствам, найти слово, — он не знал, какое, — чтобы достигнуть высшей точки своего счастья. Под счастливой оболочкой скрытый огонь тревоги начинал жечь его: ожидание чего-то, что должно еще явиться и увенчать его жизнь последнею чертою совершенства.

Он заговорил об этом с Атенаисою в один летний вечер, когда они сидели рядом в тени жасминов, глядя на сына, игравшаго у их ног. В саду была музыка; но в эту минуту певцы и музыканты со своими лютнями уже уходили, оставив своего господина и госпожу одних в мечтательном полусвете сумерек, звучавших мелодичным щебетаньем невидимых птичек. И в этот час дивной гармонии как будто бы. какой-то внутренний голос напрасно силился произнести... слово... имя, которое должно быт произнесено среди этого очарования.

— Как глубоко наше счастье, моя любимая! — проговорил Гермас: — более глубоко, чем море, заснувшее там, за городом! И однакож я чувствую, что оно еще не достигло последней своей степени! Существует еще какая-то великая радость, великое счастье, которое еще неведомо нам, уверенность в счастье, до которой еще не дошли мы... Что это такое? У меня нет суевернаго страха, как у того царя, который бросил в море свой перстень, боясь, чтобы какая-нибудь таинственная месть не обратилась на него за его необыкновенное счастье. Это, понятно, ложные страхи. Но однакож я чувствую, точно какая-то невидимая тяжесть лежит на мне. Есть что-то, что еще надо сделать! Какая-то вещь, нам неизвестная, но необходимая, что завершить все остальное! Ты не можешь помочь мне найти это?

— Да, —ответила она, глядя на него: —я тоже чувствую, Гермас, эту тяжесть, эту потребность, это горячее, неутолимое желание, и мне кажется, я понимаю, что это такое. Это—благодарность: язык сердца, песнь счастья! Без признательности нет совершеннаго счастья! Но мы никогда не испытывали ее, и эта потребность и тревожить нас! Это подобно тому чувству, которое испытываешь немой, сердце котораго переполнено любовью, которой он не может выразить. Нам надо найти слово, чтобы отблагодарить за все, что мы чувствуем, и мы должны произнести его вместе, и ты и я, и тогда мы сольемся вполне в самом совершенном счастье. Пойдем, дорогой господин мой, возьмем с собою нашего сына и пойдем воздадим благодарение вместе!

Гермас взял ребенка на руки и пошел в сопровождении Атенаисы в глубину сада, где, наполовину скрытый в роскошных цветах, стоял разбитый алтарь, служивший когда-то для какого-то древняго, забытаго поклонения. Рядом валялась и упавшая статуя, лицом к земле. Они остановились тут, рука в руку, с дремлющим ребенком на плече отца, — это была тройственная гармония силы, красоты и невинности.

Молча розовый вечер ласкал более высокия вершины кипарисов; молча тени спускались к их подножию: молча серебряные звезды мерцали в глубине лазурнаго свода; вся природа, казалось, погружалась в самосозерцание. Это был крайний момент, высшая точка блаженства, ожидавшая своего завершения.

Гермас Тихим, благозвучным голосом начал не то говорить, не то петь размером древняго псалма:

— Дивен мир, дивно море, небо, двойное царство дня и ночи, в отсвете зари, в тени ночной, в искристом мерцании звезд! Еще чудеснее— жизнь в нашем существе, с своими безчисленными проявлениями гармонии и мысли, с своими чудесами вдохновения и познания, чувства, знания и деятельности.

„Прекрасна и еще более дивна и чудесна наша любовь, Которая соединяет нас друг с другом, которая сливаешь наши жизни в одно течение и позволяет им протекать полноводною, светлою рекою, отражающею звезды в струях своих.

„Необъятен наш мир; мы богаты; все дано нам; жизнь наша переполнена свыше края с неизмеримой глубины. Но еще глубже, полнее всего—наша любовь и наше пламенное желание излить душу свою.

„Приди же ты, завершение мое! Приди, увенчание слов моих! Приди ты, счастье мира! Отверзи двери сердец наших! Подними тяготу счастья нашего и вознеси его к небесам! -

„За все благословения, за все совершенные дары, за любовь, за жизнь, за мир мы хвалим, благословим, благодарим... “

Как птичка, сраженная стрелою на всем лету своем, падаешь из поднебесья, так упал гимн Гермаса. В конце своего порыва признательности он не нашел ничего, ничего, кроме тумана, — темная пустота! Ничто! Он искал тело — и увидел тень! Искал руку—и схватил... пустоту! Струны его сердца трепетали и дрожали чувством, подобно колоколу, который могучими размахами раскачивается из одной стороны в другую, — и напрасно он бьется и содрогается, вот-вот готовый расколоться, но ни единаго звука нет от него! Избыток его чувств, бивший, как фонтан живой воды, упал вниз с высоты; они были пусты, холодны, как снегь, жестки, как град, мертвы, как могила! Его счастье не имело никакого значения. Оно не было чьим-либо даром, Гермасу некого благодарить! Его благополучие было замкнутым кругом, вечно ледяною стеною!

— Вернемся! —печально сказал он Атенаисе. — Тяжесть ребенка начинает утомлять меня; положим его и пойдем в библиотеку. Воздух свежеет. Мы ошиблись с тобою. Благодарность—только Призрак. Некого благодарить!

А над садом уже темнела ночь.

V.

По внешности никакой перемены не произошло во Дворце Золотых Колонн; все продолжало итти своим обычным ходом, так же приятно, так же спокойно, так же безмятежно, как и раньше. Но какое-то тонкое, необъяснимое превращение совершилось в жизни Гермаса. Облако недовольства, неотвязное чувство неполноты существования затемнило жизнь Гермаса с той ночи, когда он убедился, что его счастье не может подняться выше своего собственнаго горизонта.

На следующее утро старик, котораго он встретил когда-то в роще Дафны и котораго не видал с тех пор, таинственно появился у дверей дома Гермаса, как будто бы он поджидал тут и вошел в дом, чтобы поселиться в нем в качестве гостя.

Гермас не мог встретить его иначе, как с полным радушием, и сначала принуждал себя обращаться с ним с уважением, как с другом, — он считал себя обязанным ему своим богатством и счастьем; но в непроницаемой улыбке Марциона, — так называл он самого себя, — было что-то скептическое и холодное, и казалось, что он подсмеивается над всяким почитанием, и всякая признательность, уважение становились затруднительными. Казалось, что он в этом доме наблюдает какой-то любопытный опыт, —спокойно, внимательно, с готовностью ко всему, что необходимо для успеха этого опыта, но совершенно равнодушный к чувствам человека, подвергнутаго этому опыту: анатом жизни, с любопытством наблюдающий, сколько времени может длиться жизнь, и в чем она выражается, когда сердце вырвано.

В его присутствии Гермас испытывал какое-то раздражение, что-то в роде гнева против его холодных, спокойных и испытующих глаз, которые вечно следили за ним, как два проницательных, ехидных шпиона, над улыбающимся ртом и длинною седою бородою.

— Почему вы с таким любопытством разсматриваете меня? — спросил Гермас Марциона раз утром, когда они сидели вдвоем в библиотеке. — Вы замечаете во мне что-нибудь удивительное?

— Нет, —ответил Марцион: —вижу нечто очень знакомое.

— Что же именно?

— Удивительное сходство с недовольным молодым человеком, котораго я встретил несколько лет тому назад в роще Дафны.

— Но почему это так интересует вас? Вероятно, вы и должны были ожидать этого?

— То, чего мы ожидаем, очень часто поражает нас, когда мы это увидим. Больше того, —мое любопытство очень задето: я подозреваю, что вы храните от меня некоторую тайну.

— Вы смеетесь надо мною; в моей жизни нет ничего, чего бы вы не знали. Какая же это тайна?

Желание иметь тайну. Вы устали от вашей удачи, счастье утомило вас. Это безумие. Хотите вы сделать новый опыт?

Вопрос был точно зеркало, скрытое в полутемной комнате и вдруг показывающее проходящему мимо человеку его лицо, к великому, его изумлению.

— Вы правы, —ответил Гермас: —я устал. Я в доме слепо следовал тем порядкам, какие установились здесь при отце, как будто бы и невозможно было делать что-нибудь другое, кроме того, что делалось до меня. Нет ничего ни оригинальная ни необыкновенная в том, чтоб быть богатым, хорошо питаться и хорошо одеваться; тысячи людей испытали это и не чувствовали удовлетворения. Хорошо бы испробовать что-нибудь новое, постараться оставить след по себе.

— Вот это хорошо сказано! — ответил, кивнув головою, старик. —Вы снова говорите так, как, по-моему, следует говорить мужчине. Истинное безумие в том и состоит, что человек упускаешь случай насладиться новыми впечатлениями, когда этот случай ему представляется.

С этого для Гермас, казалось, стал одержим вечною торопливостью, вечной поспешностью, которая не давала ему ни минуты отдыха. Он достиг крайней точки благополучия, вершины жизни, и было бы поэтому безумием потерять хоть один день один час. Странной ошибкой было бы дать ускользнуть хоть малейшей выгоде создавшаяся положения. Он имел все эти выгоды и он сохранить и используешь их во всей широте. Мир не может дать ему ничего лучше того, что он уже дал ему. Но, быть-может, в этих дарах мира есть какия-нибудь новые, еще неизведанные прелести, и Марцион поможет ему открыть их.

И под умелою рукою Марциона Дворец Золотых Колонн облекся новым великолепием. Художники были выписаны из Коринфа, Рима, Византии, чтобы украсить его новым блеском и роскошью. Его имя прогремело в мире новою славою. Пиры небывалой роскоши привлекали в его залы самых знаменитых гостей и наполняли их ревнивым восхищением. Пчелы зароились и зажужжали вокруг позолоченаго улья. Насекомые человечества: блестящие пауки наслаждения и алчущия желаниями бабочки, паразиты и льстецы, толпы любопытствующих бездельников толклись и кружились в ослепительном свете, окружавшем Гермаса.

Все, за что ни брался он, все удавалось ему. Он купил земли на Кавказе, — и в его горах нашли изумруды. Он послал суда с хлебом в Италию, —и цена на зерно удвоилась за время переезда. Он искал успеха при императорском дворе, — и был возведен в управители города. Его имя не сходило с уст. Красота Атенаисы не только не увядала с годами, но даже становилась еще совершеннее, несмотря на тень необъяснимая недовольства, которая иногда туманила ее лицо, как легкое облако, проплывающее перед луною во время ее полнолуния.

„Прекрасна, как жена Гермаса", —вошло в пословицу. И скоро создалась бы и другая пословица: „Прекрасен, как сын Гермаса“, потому что ребенок быстро рос в этой благоприятной атмосфере. В девять лет он был строен и силен, восхитительно сложен, с выразительным лицом, с нежным и ясным взглядом. Ее темноволосая головка доходила уже до груди Гермаса. Это было сокровище Дома Золотых Колонн, гордость Гермаса, новый сказочный принц.

В этом году новая капля упала в кубок Гермаса, и без того переполненный: его черная лошадь, Нумидиан, которую он три года готовил для антиохийских ристалищ, славившихся по всему свету, одержала победу над своими двадцатью соперниками.

Гермас равнодушно принял приз из рук судьи и, вернувшись, чтоб еще раз объехать арену цирка и показаться народу, взял с собою и сына, разгоряченная и возбужденнаго, и поставил его в колеснице рядом с собою, чтобы и он разделил с ним его торжество. Это было поистине торжество его. Его несравненный сын, как статуя из живой слоновой кости, держась за плечо отца, гордо покачивался, стоя в колеснице. Когда лошади проходили вокруг арены, гром восторга наполнил цирк, и тысячи зрителей рукоплескали и кричали:

— Слава сыну Гермаса, наследнику счастья!

Оглушительная буря восклицаний и быстрое мелькание в воздухе безчисленных плащей испугали лошадей; они рванулись вперед и натянули удила. Одна из вожжей оборвалась. Лошади бросились вправо, таща за собою накренившуюся колесницу, которая с зловещим треском ударилась о камень ограды арены.

В одно мгновение колесо разлетелось вдребезги, ось ударилась о землю, и колесница полетела вперед, качаясь и ломаясь.

Страшным усилием Гермас удержался кое-как на полуразрушенной колеснице. Но ребенка при первом же толчке с силою отбросило в сторону, и голова его ударилась о камень. Когда Гермас подбежал к нему, он увидел его лежащим на песке, как сорванный цветок.

VI.

На носилках перенесли ребенка во Дворец Золотых Колонн и призвали самаго опытнаго врача Антиохии. Всю ночь Гермас, как потерпевший кораблекрушение, пламенно ожидающий разсвета, не отрывал глаз своих от бледных закрытых век, подобных бутонам лилии. Когда они наконец открылись, глаза ребенка горели от жара, и губы шевелились в безумном бреду. Целыми часами нежный детский голосок разносился по залам и комнатам великолепнаго дворца, полный отчаяния, то разрастаясь в пронзительные страдальческие крики и нечеловеческий хохот, то затихая в глухих жалобах и болезненных стонах.

Звезды загорались и потухали; солнце поднималось и заходило; розы распускались и свертывались в саду; птички пели и засыпали в купах жасминов; но в сердце Гермаса не было ни пения, ни цветов, ни света, — а только одна невыразимая скорбь. Только ужасная боязнь роковой развязки. Он жил, как в кошмаре; он видел страшный Призрак, приближающийся к нему, и чувствовал себя безсильным отогнать ее или вырваться от него; он сделал все, что только было возможно сделать, и ему оставалось только одно: —ждать.

Он приходил и уходил, то бросаясь к постели, как-будто не имея силы находиться далеко от нея, то убегая от больного, как будто не в силах оставаться близ него. Домашние, даже Атенаиса, боялись остановить Гермаса, —такое безграничное отчаяние выражало лицо ее.

В сумерки второго из этих нескончаемых дней он заперся в библиотеке; масло в лампе выгорело, и она погасла, оставив в воздухе струйку дыма. Резеды и розмарин, которые ставились ежедневно в комнатах, в этот день не переменили, и они издавали тяжелый аромат тления. Великолепный список Теокрита валялся смятый на полу. Гермас сжался в креслах, как человек, в котором даже самый источник жизни высох.

В этой темноте кто-то подошел к нему; но он не поднял даже головы. Чьи-то пальцы коснулись до него, и тонкая рука легла на плечо ее. Это была Атенаиса, ставшая на колени перед ним и тихо-тихо шептавшая ему:

— Гермас, он почти кончается... ребенок наш. Ее голос слабеет с каждым часом; он то стонет и призывает, чтобы кто-нибудь пришел помочь ему, то смеется... Сердце мое разрывается!.. Теперь он спит. Сейчас покажется луна, и если не произойдет перемены, он уже не увидит солнечная восхода... Не можем ли мы сделать что-нибудь? Нет ли какой силы, которая могла бы спасти его? Неужели же нет никого, кто бы сжалился над нами и спас бы нас? Призовем, выплачем помощь себе! Вымолим, чтоб он жил!

Да, это и было ему нужно: молиться!

Это — единственное, что могло бы дать ему облегчение; молиться, излить кому-нибудь скорбь свою; найти силу, превосходящую его силы, ухватиться за нее и вымолить ее помощь и милосердие. Не сделать этого, значит—перестать быть человеком, уподобиться животному, которое остается немым, когда погибает его дитя. Можно ли оставить сына своего страдать и умирать, без усилия, без крика, без мольбы? Он опустился на колени рядом с Атенаисою.

— Из глубин пропасти, со дна бездны взываем мы о милосердии! Свет очей наших потухает! Дитя наше умирает! О, дитя мое, дитя мое!.. Даруй ему жизнь, Ты, Милосердный...

И ни слова... только одна мертвая пустота! Руки Гермаса, воздетые с мольбою, упали на мрамор стола; он чувствовал под своими пальцами холодную поверхность полированная камня; рукопись, задетая им, с шелестом упала на пол. Шум робких далеких шагов слуги донесся из-за полуоткрытой двери. Сердце Гермаса было подобно куску льда. Он медленно поднялся с колен, держа за руку Атенаису.

— Это безполезно, —сказал он: —нечего нам больше делать! Когда-то прежде я знал что-то, что могло бы нам помочь, но я забыл это; все испарилось, и я отдал бы все, что имею, чтоб теперь опять овладеть этим в этот час, в эту минуту горькая испытания!

Едва произнес он эти слова, как раб вошел в комнату и нерешительно приблизился к нему.

— Господин, — сказал он: — Іоанн Антиохийский, которая ты запретил нам впускать в дом, опять пришел. Он не хочет ничего слышать об отказе и ждет в настоящую минуту в приемной. Марцион там же, с ним, и старается удалить его.

— Идем! — сказал Гермас свой жене: — идем к нему, потому что, мне верится, показалась заря освобождения в нашей безпросветной темноте!

В большой зале стояли два человека: Марцион, с презрительным взглядом и иронической улыбкой, старавшийся заставить уйти назойливая посетителя, и Іоанн, молчаливый, спокойный и терпеливый; рабы с безпокойством смотрели на них. Іоанн остановил испытующий взор на измученном лице Гермаса.

— Сын мой, я знал, что еще увижу тебя даже без зова твоего. Я пришел к тебе, потому что узнал, что ты в большом горе.

— Это правда! —с чувством воскликнул Гермас. —Мы скорбим! Скорбь безнадежная постигла нас, скорбь проклятая! Наш ребенок умирает! Мы нищие! Мы покинуты! Мы сокрушены! Во всем этом доме, во всем мире нет никого, кто бы мог помочь нам! Когда-то прежде, когда я был с вами, я знал кого-то, я знал слово, имя, в котором мы могли бы найти надежду. Но я потерял его. Я его отдал вот этому человеку, который навсегда отнял его у меня! — сказал он, показывая на Марциона, губы которая скривились презрением.

— Слово, имя! —засмеялся он: —что это такое? О, святейший и премудрый епископ! Ведь это вещь призрачная, вещь без реальности, выдуманная людьми, чтобы выразить их собственные мечты и фантазии! Кому нужно похищать подобную вещь? Разве одни безумные польстятся на нее. И, кроме того, молодой человек разстался с нею добровольно, по честно заключенному и исполненному договору. Я ему обещал то, что он и получил: здоровье, богатство, наслаждение и славу. А он что дал мне взамен? Имя без всякаго значения, которое было для него лишь обузою...

— Служитель демона, молчи!

Голос Іоанна разнесся по зале, как трубный звук.

— Есть имя, которая никто не может принимать всуе. Имя, которая никто не может потерять, не Потеряв себя самого! Имя, перед которым трепещут демоны! Исчезни скорее, прежде чем я произнес его!

Марцион отступил в тень одной колонны. Тут стояла на пьедеетале великолепная лампа. Он с грохотом уронил ее и во время общая смятения исчез молча, как тень...

Іоанн обратился тогда к Гермасу и с любовью в голосе сказал ему:

— Сын мой, ты еще больше согрешил тем, что не познал самого себя. Имя, с которым ты разстался так легкомысленно, есть тайна всей жизни, всякой радости, всякаго мира. Без него мир ничего не значит, жизнь не имеет отдыха, смерть—утешения. Это слово очищаешь любовь, утешает в скорби, дает незыблемую надежду. Это — самое драгоценное из всего, что когда-либо слышало ухо человеческое! Это — имя Того, Кто дает нам жизнь, движение и все блага, которыми радуемся мы; имя Того, Кто, хотя бы мы и забыли Его, никогда не забываешь нас! Имя Того, Кто жалеет нас, как мы жалеем свое больное дитя! Имя Того, Кто, хотя бы мы заблудились далеко от Него, отыскиваешь нас в пустыне и Кто послал нам своего Сына, так же, как Его Сын послал меня в эту ночь, чтобы вдохнуть это забытое имя в сердце, которое погибает без него. Слушай, сын мой, внимай всею твоею душою благословенное имя Бога, Отца нашего!

Холодная скорбь сердца Гермаса растаяла, как тает ледяная глыба в море под лучами летняго солнца. Сладкое чувство облегчения пробежало по всему существу его. То, что было им потеряно, вновь найдено. Роса божественная успокоения пала на его изсушенное сердце, и завянувший цветок любви человеческой вновь поднял свой венчик. Свет новой надежды заблистал перед ним. Он встал и, стоя, подняв руки к небу, стал молить:

— Из глубины бездны я взываю к Тебе, Боже, Бог мой! Будь милосерд ко мне! Потому что душа моя полна верою в Тебя! Боже мой! Ты дал, —не отнимай от нас того, что Ты мне дал, о, Боже мой! Даруй жизнь сыну моему! О, Ты, Бог, Отец мой! Отец! Отец!

Глубокое молчание последовало за этой молитвою.

— Слушайте! —прошептала Атенаиса, едва смея дышать... —Что это? Эхо?

Нет, не может быть эхо, потому что послышалось снова... Детский голос, ясный и тихий, призывал:

— Отец! Отец!..

Niva-1911-52-cover.png

Содержание №52 1911г.: Благополучие. Разсказ А. Будищева. (Окончание). Потерянное слово. Легенда Г. Ван-Дейка. В. А. Серов. А. К. Беггров. Н. Н. Златовратский. Н. Н. Бекетов. К рисункам. Новый Устав о воинской повинности в Гос. Думе. Русско-персидское столкновение. Оглавление „НИВЫ“ за 1911 год.