Смута №15 1903

Материал из Niva
Перейти к: навигация, поиск

С м у т а.

Повесть Л. А. Авиловой.

(Продолжение.)

Прасковья Захаровна была озабочена: ей не нравилась семейная жизнь ее детей. У Броницких каждый день грозил неприятностью, у Лупеневых даже от стен квартиры веяло скукой и убийственным однообразием.

— Маша, надо тебе отдать справедливость: ты несносна! — прикрывая правду шуткой, говорила старуха дочери.

— Отчего ты все киснешь, Лена? — спрашивала она невестку. — Ты бы хоть приоделась, съездила бы к кому-нибудь, у себя бы приняла. Дети?.. Хватит время и детьми заняться. Ты утратила всякую живость, всякую бодрость. Ты думаешь, я не знаю характера Петра? Знаю. Его отец, а мой муж, был такой же, да еще почище! Не тем будь помянут, покойник, а тяжелый он был человек. И еще твой смирный, а мой и выпить любил, и кутнуть, и... ну, да что там вспоминать! Признайся, что тебе очень скучно?

— Да, скучно, —лениво подтвердила Лена.

— Так неужели ты ждешь, чтобы Петруша позаботился о том, чтобы тебе стало веселее? «Все это вздор-с!» Ведь я знаю. А ты позаботься сама о себе. Не сиди клушей.

Прасковья Захаровна вообще очень легко давала советы, и ей казалось, что воспользоваться ими так же легко. За долгие годы своего замужества она привыкла к борьбе, не боялась ее и не могла понять, что эта борьба могла утомлять или даже озлобить. Все, чего она достигала путем борьбы, хитрости и умения приноровиться, она считала чистым барышом, счастливой удачей, и ей никогда не приходило в голову, что она отвоевывает только то, что у нея отняли, что принадлежить ей по праву. Не приходило ей в голову и теперь, что Яков Львович и Лена яснее сознавали свое положение, глубже чувствовали ту несправедливость, которая лишала их свободы. Ей искренно хотелось, чтобы им жилось легче, веселее, потому что она сама любила легкую, веселую жизнь, но открытаго протеста с их стороны она бы не одобрила, потому что также искренно признавала требования Петра и Маши законными и естественными. По ее понятиям, Петр в особенности не заслуживать ни малейшаго нарекания: он вел себя безукоризненно, как подобает всякому серьезному, деловому человеку и образцовому семьянину. Он заботился о жене и детях, доставляя им все необходимое, он работал, не покладая рук, чтобы обезпечить и в будущем свое многочисленное потомство, и кроме того, он любил «порядок», не позволял себе ничего лишняго: никаких удовольствий, никаких развлечений и слабостей. Естественно, что он имел право требовать от жены полнаго подчинения своей благоразумной воле. Протестовать против этой воли было бы безполезно и глупо, но «обходить» ее при некотором умении и ловкости могло быть приятно.

— Нет, ты не умеешь, —говорила Прасковья Заха­ровна. — Я заметила, что когда ты чего-нибудь добиваешься, ты начинаешь разсуждать, спорить. Это не годится. Ты лучше прямо сделай так, как тебе хочется, а потом повинись.

— Я не хочу виниться, когда нахожу, что я права.

— А это, мать моя, фанаберия. Этак ты только себе повредишь и мужа не уважишь. И выйдет так, что ни Богу свечка, ни чорту кочерга.

Прошло около двух недель с тех пор, как старуха Лупенева приехала в Петербург, и она уже ясно понимала, что ее невестка не только скучает, но и постепенно озлобляется против своей жизни. Такое настроение Елены Георгиевны внушало матери опасения за счастье ее сына.

«Пока еще терпит и молчит, —думала она. —Но разве можно поручиться, что она не возьмет, да и не выкинет какую-нибудь штуку? Молода... и в голове всякия фантазии... Положим, она настоящая клуша, да и дети ее связывают. А все же...»

Пробовала она заговорить об этом вопросе и с Александрой Георгиевной.

— Отчего вы никогда не позовете к себе наших друзей и знакомых? — спросила она один раз. —Вот и Лене не было бы так скучно, не сидела бы она целыми вечерами одна-одинешенька.

— Уверяю вас, Прасковья Захаровна, что мне некого позвать, —ответила Шура. —У меня не, знакомые, у меня клиентки. Ну, да, да! Разсказывайте! И клиенты тоже, вероятно? А у кого вы пропадаете чуть не каждый день?

— У моей подруги. Но привести ее сюда я не могу. Первой возмутилась бы ваша дочь, и я полагаю, что Петр Терентьевич был бы тоже недоволен. Вы уже слышали про нее... Она живет с Сокольцевым.

— Слышала и видела ее с вами в театре. Сколько ей лет? Она на вид совсем девочка.

Шура засмеялась.

— В тот раз, в театре, вы были с Броницкими. И до чего упорно Марья Терентьевна не замечала меня! Я видела, как она разглядывала Зину в бинокль, но как только я повертывала голову в ее сторону—она быстро отворачивалась.

Прасковья Захаровна не возразила и тоже засмея­лась.

— А если бы Лена стала бывать у ваших Сокольцевых? —предложила старуха.

— Без ведома Петра Терентьевича? — удивленно спросила девушка. А зачем ему об этом докладывать? Сам он, конечно, не спросить и не догадается.

— Не знаю... —нерешительно заметила Шура. —Сестра не любит скрывать своих поступков. Если бы она захотела познакомиться с Зиной, она сделала бы это открыто.

— Ах, уж эта мне ваша откровенность! — разсердилась Лупенева. — Оттого теперь столько неладов в семьях: жены наразсуждались до такой степени, что считают унижением скрывать что-нибудь. Считают себя правыми! Скажите на милость! Гордость одна и фанаберия—вся эта ваша модная откровенность и прямота. От нея-то и идет семейная смута. Лучше это разве, если в доме постоянная неприятность, чем жить в ладу, да в мире и... я не говорю обманывать, а уметь пользоваться, чем можно. Кто без греха? Чуть что против мужа, вот уж и грех. Мы эти грехи старались скрыть, а вы разсуждаете и доказываете свою правоту. А где двое правых, там уж миру не бывать! Старуха раздраженно махнула рукой.

— Уеду! —закончила она. —Думала своим старым умом помочь... Не поверите вы, может-быть, а я ведь из расположения хотела помочь, из жалости, а выходит — жалеть некого. Уж в ком такая гордость сидит, тот жалости не достоин. С этого дня Прасковья Захаровна стала часто поговаривать об отъезде. Броницкие усердно упрашивали ее остаться еще погостить. Яков Львович постоянно нуждался в ее заступничестве и все-таки пользовался сравнительной свободой, а Марья Терентьевна почему- то была убеждена, что муж боится тещи и что после ее отъезда он опять совсем отобьется от рук. Ей уж и теперь казалось подозрительным, что муж полюбил ходить пешком, каждый раз, после обеда, делал очень продолжительные прогулки и затем возвращался необыкновенно веселым и ласковым.

— Мне это чрезвычайно полезно! —говорил он радостно, потряхивая плечами. —Ты знаешь, Маша, я начинал полнеть. И это понятно, так как у меня вошло в привычку спать после обеда. Ничто так не способствует излишней полноте, как послеобеденный сон.

— Когда мамаша уедет, я буду ходить с тобой, — заявила Марья Терентьевна.

— Что ты! Что ты! — испугался Броницкий. — Без совета доктора? Я этого ни в каком случае не допущу. Наконец, откровенно тебе скажу: ходить, так, как я— удовольствия очень мало. Я каждый раз делаю невероятное усилие, чтобы победить свою лень и не остаться с вами дома. Но я знаю, что моцион мне необходим. Этого требует не только моя комплекция, но и желудок.

— Ах, Яша! Почему же ты никогда не говорил мне, что страдаешь от желудка? —встревожилась Марья Терентьевна. —С которых пор? Давно?

— Не говорил, чтобы не тревожить тебя, дорогая, а теперь сказал, потому что тревожиться уже нечего. Мой новый режим оказался прямо чудодейственным. И это очень понятно, так как у меня, по мнению доктора... ’’

— Ты и у доктора был! —почти с ужасом вскрикнула Марья Терентьевна. — Значит, тебе было плохо, если ты сам нашел это нужным! Ах, Яша, Яша! Ну, теперь разсказывай все, все... Броницкий начал разсказывать, путаясь, запинаясь и делая вид, что припоминает медицинские термины, а Прасковья Захаровна тоже слушала его, улыбаясь добродушно-лукавой улыбкой. «Жены не хотят больше лгать из гордости, —думала она: —а разве не лучше, когда в семье мир да лад?» Около пяти часов вечера Марья Терентьевна часто заезжала в правление, где служил ее муж, и сейчас же приказывала доложить ему, чтобы он скорее собирался домой. Обыкновенно Яков Львович безпрекословно и даже радостно повиновался. В осенние и весенние дни они еще успевали покататься до обеда, но с тех пор, как начало рано смеркаться, Марья Терентьевна каталась одна и негодовала на неудобства, которые причиняла ей служба мужа.

— Разве тебе необходимо сидеть так долго? — уже много раз спрашивала она. — Я попрошу Петрушу, чтобы он отпускал тебя раньше. Яков Львович умолял не обращаться с этой просьбой к Дупеневу, но на всякий случай предупредил Петра Терентьевича, что если жена будет просить отпускать его раньше, то чтобы он ни в каком случае не соглашался и прямо заявил бы ей, что его присутствие в правлении необходимо...

— Ведь это кончится тем, что я у нея буду комнатной собачкой. Заставить бросить службу... — жаловался он.

— Да-с... это тово-с... — неопределенно ответил Петр Терентьевич. Ему очень надоели постоянные недоразумения между мужем и женой Броницкими, и он старался как можно реже встречаться с ними. В его собственной семье было тоже не совсем благополучно: он давно заметил, что Лена стала очень нервной и раздражительной, и приписывал ее состояние новой беременности, но предположение его не подтвердилось, а жена стала вести себя так странно, что он сперва недоумевал, а потом начал сердиться. На все его замечания и выговоры Лена отвечала, очень спокойно.

— Мне это надоело, —говорила она.

— Вам надоели ваши обязанности? — удивлялся Петр Терентьевич.

— Я не могу в коротких словах объяснить тебе то, что мне надоело, — сказала Лена. — Мне бы хотелось, Петя, поговорить с тобой серьезно. Я надеюсь, что мы поймем друг друга и останемся друзьями.

— У тебя не хватило расходных денег?

— Я не о деньгах... Я о себе... о себе...

— Так скажи просто: больна ты, что ли? Или нужно тебе что-нибудь?

— Нужно с тобой переговорить! Нужно, чтобы ты меня понял! Мудрость не велика понять, если человек говорит дело. А если нет дела, то остальное все вздор-с. На пустые разговоры у меня времени нет. Уж об этом, если хотите, разговаривайте с вашей сестрицей.

— Я тебя попрошу оставить мою сестру в покое. Если она живет у нас, то единственно ради того, чтобы не оставить меня совсем одну, живет по моей личной, убедительной просьбе.

— Ну, вот и прекрасно-с! Я не мешаю вам раз­суждать с ней, о чем угодно, решать всякие вопросы, но требую в своем доме порядка и покоя. Я был вполне доволен вами до сих пор и смею надеяться, что так будет и дальше.

— Ты говоришь обо мне, как о прислуге! — обиженно вскрикнула Елена Георгиевна.

— У всякаго человека свои обязанности, — спокойно возразил Лупенев: — следовательно. он слуга своего дела. Лена расширенно взглянула на своего мужа, и на лице ее отразилась глубокая, тяжелая тоска. Я не знаю... — тихо сказала она и сжала голову руками. — Может-быть, это так... Но тогда посоветуй мне... Петя! У меня нет более близкаго человека, чем ты. Я люблю тебя, я люблю детей, но... видишь ли... я все чаще и чаще перестаю сознавать это. Я измучена тем. что ты называешь моими обязанностями. Я прихожу в ужас от одной мысли, что у меня могут быть еще дети. Еще... много раз... все сначала... С 18-ти лет отказаться от личной жизни, только носить, кормить, не проспать спокойно ни одной ночи. Вместо отдыха и развлечения заниматься хозяйством, — которое стало мне ненавистным... Но почему же так, Петя? За что? Разве это необходимо, чтобы я была несчастна? Разве это зависит не от нас самих? Ты, может-быть, не веришь, не понимаешь, но у меня такое чувство, будто мою жизнь, мою душу сжимает какая-то грубая, безпощадная рука... будто у меня уже нет возможности дышать легко и свободно... будто то счастье, которое могло быть, могло, потому что я люблю вас всех, — даже это счастье гибнет в тисках... от моей тоски...

Этот разговор происходил в то время, как Петр Терентьевич уже лежал в постели, докуривая на ночь тоненькую сигару. Лена только-что пришла из детской и сидела на своей кровати лицом к мужу. При последних словах она слегка отвернулась и низко опустила голову, стараясь скрыть подступившия к горлу слезы.

Очень странно... Чрезвычайно странно-с... — начиная сердиться, громко заговорил Лупенев: слушаю и удивляюсь. До сих пор я думал, что материнство — главное назначение и главное счастье женщины. Занятие хозяйством — ее главное дело. Я привык так думать-с. Когда я женился, я мечтал иметь семью, благоустроенный дом. Я работал и работаю без отдыха, чтобы эта семья была вполне обезпечена и в настоящем, и в будущем. Будь у меня еще вдвое больше детей, я не роптать бы стал, а радоваться. На всех хватит-с, потому что я стал бы работать с удвоенной энергией: у моей работы были бы смысл и цель. И вот я слышу, что вы, молодая, здоровая, обезпеченная женщина, жалуетесь на вашу жизнь, тяготитесь исполнением присущаго вашему полу дела. Это вздор-с! Это ненормально. Это... это идет в разрез со здравым смыслом. Что бы вы стали делать, если бы у вас не было детей и хозяйства? Рядиться? Ездить по гостям? Читать романы?.. Да полно вам пустяки-то говорить! И если вам угодно знать: я не потерпел бы, чтобы такая женщина называлась моей женой. Конечно, я убежден, что в вас говорит молодость, минутное настроение. Я готов забыть все, что вы сейчас сказали... Но я умоляю вас, чтобы подобные разговоры не возобновлялись! Вы теперь знаете мое мнение. Изменить его я не могу.

Наступило долгое, тягостное молчание.

— Ложись, Лена, — совсем просто и мягко попросил Петр Терентьевич. — Пора спать.

Молодая женщина медленно поднялась и начала раздеваться.

— Значит... безполезно? — глухо спросила она. — Безполезно говорить с тобой, стараться вызвать с твоей стороны понимание, участие?..

— Да-с! Участия и понимания к сумасбродным фантазиям вы во мне не найдете! —спокойно ответил муж и положил окурок сигары в пепельницу. — Но я думаю, что вы никогда не пожалеете об этом в будущем.

— Когда ляжешь, потуши свечу, — добавил он. — Спокойной ночи, Лена. Петр Терентьевич нисколько не опасался за основную прочность своей семьи, но постоянные мелкия неприятности с женой раздражали его, как раздражают летом мухи и комары. Он ни разу не взял на себя труд вдуматься в самую суть ее упорнаго протеста, но очень скоро решил, что виновата во всем Александра Георгиевна, и стал относиться к ней еще суше и холоднее, чем раньше.

— Нисколько бы не пожалел, если бы эта особа выехала из моего дома; — сказал он как-то матери.

— Полно, дружок, —добродушно заметила старуха: — ты за ее поведение не ответчик. Чего тебе безпокоиться? У нея своя воля, свой и ответ. Не маленькая.

— Она вносит в нашу семью соблазн и разлад! — вспылил Петр Терентьевич. — Она влияет на свою сестру.

— И уйдет, и, все-таки, будет влиять, —успокоила его старуха. — Я тебе скажу, Петруша... Видно, дружок, теперь такое время настало, что все точно рехнулись на свободе. Подавай им свободы, хотя бы она им совсем не нужна была, хотя бы им и без нея прекрасно жилось... Нет, подавай свободу!... Мы с тобой этого не понимаем; я не понимаю, потому что я об этой свободе и слухом не слыхала, когда молода была, да так и прожила всю жизнь в подчинении. Ты не понимаешь, потому что другие у тебя в подчинении, а ты сам — власть. Вот ты и привык властвовать, и кажется тебе, будто это самый лучший порядок. А только, милый мой, если рассудить, то выходит так, что в тебе только и власти, сколько в других готовности подчиняться ей. Не захотят подчиняться, и власти твоей не будет. Разве я не так говорю? А говорю я это к тому, что надо тебе теперь быть очень осторожным. Уж если не хотят тебе подчиняться, то ты свою власть оставь. Она уж ничего не стоит... Попробовал раз-другой, видишь — добра нет, ну, и оставь. А пробуй ты теперь приспособиться...

— Помилуйте-с! Что вы такое говорите, мамаша? Как это я приспособляться буду? — возмутился Петр Терентьевич. — Я, слава Богу, глава в доме. Если потакать фантазиям, да допускать всякие безпорядки, то что же это будет-с? Старуха немного испугалась гневнаго окрика сына, но сейчас же улыбнулась своей добродушно-лукавой улыбкой.

— Ты, Петруша, весь в отца пошел, — сказала она: — да времена теперь другия... Она хотела-было распространиться о том, что женщины уже не хотят лгать, чтобы как-нибудь скрасить свою жизнь, что благодаря их гордости началась семейная смута, но кстати вспомнила, что в этом случае ее разсуждения неуместны.

Евгений Павлович Урковский ждал Александру Георгиевну в просторном вестибюле дома-особняка своей тетушки. Он знал, что она должна сойти через две- три минуты, так как присутствовал сам при примерке кузиной заказанных шляп и распростился с дамами в ту минуту, когда вся процедура была уже кончена. Чтобы не возбудить подозрений и оттянуть время, Евгений Павлович вспомнил, что ему необходимо разменять деньги, и послал швейцара в лавочку, а сам остановился перед зеркалом, освещенным электричеством, и внимательно оглядывал свою фигуру в меховом пальто и цилиндре.

«Не сбрить ли мне опять бороду? — думал он, осторожно расправляя усы, которые он носил с приподнятыми кверху заостренными кончиками. — Не придает ли она мне слишком солидный вид? Впрочем, она очень красива сама по себе и, кажется, несколько умеряет величину моего носа. С носом надо мириться. Против него я безсилен».

— А-а! — радостно и удивленно протянул он и быстро повернулся, заслышав легкие шаги Чернецовой. — Я рад, что имею случай еще раз высказать вам свой восторг перед вашим художественным вкусом. Вы делаете чудеса, — продолжал он, переходя на французский язык. — Кузину мою по совести нельзя назвать хорошенькой, но в ваших шляпах на нее приятно смотреть. Вы художница! Нет, я не так выразился: вы волшебница!

— Но почему вы еще здесь? — спросила девушка. — И отчего нет швейцара?

— Это ваша кофточка, не правда ли? — суетился Евгений Павлович. —Я буду исполнять должность швейцара, так как он ушел по моему поручению. Но вот и он!

— Вы доставите мне удовольствие? Позволите проводить вас? —спросил он, когда они вместе вышли на улицу. — Из-за этого несноснаго ревнивца Сокольцева я очень редко имею возможность беседовать с вами. Что вы говорите, Евгений Павлович!—разсердилась Шура. Вот я не думала, что вы способны... Я очень люблю Зину! Мы с ней искренние друзья.

— И я этому верю, верю! — горячо перебил ее Урковский. — Зину Арсеньевну нельзя не любить. Она напоминает мне одно из тех нежных, оранжерейных растений... Прикасаться к ним нельзя: они едва выдерживают колебание воздуха, когда к ним приближаешься. Одно существование их умиляет. И, быть-может, только благодаря им в жизни еще сохранились изящные мысли, тонкия, поэтическия ощущения, неясное стремление к безплотному, одухотворенному...

— Вас не утомляет быть таким восторженным? — спросила девушка.

— Нет. Меня это не утомляет. Я думаю, что птицы, которые парят в облаках, менее утомляются, чем... чем городовые, которые стоят на посту. Простите за странное сравнение, но я как раз вижу... тот образ, который я искал в противоположность моей парящей птицы. Я думаю, что чем больше восторженности, тем выше цена жизни, потому что жизнь без подъема духа, без поэзии не стоит ничего.

— Все это прекрасно и, может-быть, верно, но... Я, например, не могу представить себе вас в обыденной, домашней жизни. Согласитесь, что в ней мало поэзии. Приходится, значит, спускаться из облаков на землю. Какую физиономию принимаете вы тогда? Евгений Павлович засмеялся.

— Я еще не спускался, — весело заметил он: — мои крылья сильны, потому что мой дух вечно юн. Знаете ли вы секрет вечной юности, Александра Георгиевна? Это увлечение. И, преимущественно, увлечение женщиной. Быт постоянно влюбленным!

— И вы постоянно влюблены?

— Вообразите, да. И это восхитительно. Сколько чудных женщин я встречал в своей жизни! У каждой своя личная особенность, как у каждаго цветка свой особый аромат. Среди них жизнь интересна и значительна.

— И вы любили всех и никого в особенности? — смеясь, спросила девушка.

— Видите ли, — серьезно ответил Урковский, и в голосе его послышалась нотка печали: —я ждал, я надеялся, что кто-нибудь из них, в свою очередь, полюбит меня. За ту женщину, которая полюбила бы меня, я отдал бы жизнь. Но, должно-быть, во мне есть что-то... что-то неопределимое... Все они были ко мне очень милы, очень добры и ласковы, но более сильное, более нежное чувство они отдавали другим. Я всегда был только другом, наперсником. Никто не избирать меня своим героем. В дружеском чувстве женщины много трогательнаго, и я не отрицаю: я испытал много счастливых минут. Но когда на моей груди плакали сладкими, жгучими слезами любви к другому, я... я готов был возмутиться. Становилось горько и обидно. Бедный друг! —мягко сказала Шура. Они подходили к квартире Сокольцева,

— Позже я начинал разсуждать, что все к лучшему, —продолжал Евгений Павлович. —До сих пор я еще ни разу не сожалел сильно и серьезно о том, что мое чувство не было разделено так, как я мечтал. Скажите, Александра Георгиевна, разве для меня уже нет надежды? Разве я произвожу такое отталкивающее впечатление? Быть-может, те... прежния... не верили в силу моего чувства? Быть-может, тогда оно, действительно, не было достаточно сильно? О, если причина только в этом!... Но ответьте мне, Александра Георгиевна: вы не находите меня отталкивающим?

Шура остановилась у подъезда, и протянула Урковскому руку. При свете фонаря она увидала некрасивое лицо своего спутника, с неестественно торчащими кончиками усов, с бородой, которая, казалось, была взята на прокат. От всей фигуры его веяло вычурностью, деланностью, и только глаза глядели с выражением неподделъной простоты, душевной ясности и мягкости. Нет, вы не отталкивающий, вы милый, —ласково сказала она. Он крепко сжал ее руку и задержал ее в своей.

— Вот вы говорите так же, как говорили те, — с огорчением проговорил он и только теперь заметил, где они стояли.

— Ах, вы сюда? — еще более печально прибавил он.

— Я к Зине. Быть-может, и вы зайдете?

Одно мгновение он колебался.

— Нет, —решил он и выпустил ее руку. — Виктор недоволен, когда я прихожу. Вот «Виктор... — возбужденно и уверенно начал он, но не докончил своей фразы и только махнул рукой. Шура застала Зину Арсеньевну больной и разстроенное

— Мы поссорились, едва сдерживая слезы, заявила она. —Отчего ты так давно не была, Шура? Он всегда сердитый, когда ты долго не бываешь.

Девушка слегка побледнела...

— Глупости ты говоришь, Зина. Никакого отношения... И, наконец, из-за чего приходить в отчаяние? Не первый раз вы ссоритесь; мирились прежде, помиритесь и теперь.

— Поговори с ним, голубчик. Не могу я сама ему сказать, а ты представь себе мое положение: он меня знать не хочет, а я живу в его квартире...

Она не выдержала и расплакалась.

— Он знает, что мне некуда уйти от него. Ну, совсем, совсем некуда! Но я все-таки лучше уйду... Буду искать какое-нибудь место... А жить так, чувствовать, что я ненавистна ему, и, все-таки, жить... Подумай, разве это возможно? Ведь я ему не жена, не жена...

Шура слушала, и лицо ее постепенно бледнело, а глаза темнели и разгорались от внезапно охватившаго ее чувства гнева и негодования.

— И опять из-за пустяков? —глухо спросила она,

— Ей-Богу даже не знаю, из-за чего! Я сделала какое-то самое пустое замечание, он вспылил, а потом так как-то и пошло... Не могу же я просить прощения... как прислуга, которой пригрозили отказать от места? Есть же у меня самолюбие! Но что я буду делать? Что? Ах, Шура, если бы он хотя немного любил меня, он не ставил бы меня в такое положение!

— Послушай, —сказала Александра Георгиевна: — ты должна принять во внимание, что ты страшно впечатлительна и страшно склонна все преувеличивать. Вот ты говоришь: «Уйду! Некуда идти, а уйду...» А разве мужья с женами не ссорятся? Ссорятся и продолжают жить вместе.

— Ах, это дело другое!

— Да, я понимаю: с твоей точки зрения — другое, а, в сущности, одно и то же. Представь себе, что ты была бы венчана, ты сочла бы себя в праве не уходить, ты не была бы так подозрительна и щепетильна... А он, может-быть, не понимает этого и ведет себя, как все... как все мужья... Жены терпят, терпи и ты.

— О, нет, нет! Ни он, ни я, мы не можем, мы не должны забывать, что мы не венчаны, и мы всегда должны принимать это в соображение. Если жена терпит — это заслуга, если я буду терпеть — это унижение, это — отсутствие всякой гордости, всякаго самолюбия. Шура нетерпеливо пожала плечами.

— В таком случае, я не знаю, что тебе остается делать! Искать места... Какого места?

— Все равно... Все равно, какое... — с отчаянием проговорила Зина и разрыдалась. — Лучше бы всего... куда-нибудь... в компаньонки. Но меня... разве кто... возьмет? Умереть надо. Решимости не хватить...

— Глупости! —сухо остановила ее Шура, Наступило продолжительное молчание, и вдруг в тишине резко прозвучал звонок.

Зина вздрогнула, широко раскрыла заплаканные глаза и нервно сжала руки.

— Это он! — испуганно прошептала она. — Шура, родная... я уйду! Переговори с ним... Скажи все, что хочешь. Один конец... Я больше не могу!

— Зачем же уходить? Нет, ты останься... — быстро возразила Шура и схватила подругу за руку: —останься, Зина. Надо, чтобы ты была здесь. С какой стати я возьму на себя такую роль?.. Если он захочет говорить при мне, —дело другое...

Но молодая женщина вырвалась и убежала.

— Бога ради!... —поспешно шепнула она.

(Продолжение будет. )