Старый одноглазый 1911 №1

Материал из Niva
Перейти к: навигация, поиск

Старый одноглазый.

Разсказ Алексея Окулова.

Ветер играет, степь песни поет. Перелетные ласки ветра пролетают, резвятся, улетают, трепетные травы неслышно колышутся, Божья доброта, невидимая музыка разливается—трелью тайной звучит она... Благодать и ширь, простор и благоухание, о, сколько верст немеренных в тебе, сколько ароматов, сколько жизней, сколько шорохов, сколько схороненных воздыханий в тебе, раздольная степь. Поля твои без границ,—без предела разостланы, травы твои без числа богато посеяны, и качаются по ветру седые ковыли, и жаворонки с неба песни роняют, и перепела—перепела в зеленой траве так нежно-ласково друг с другом разговаривают... Ой, раздольная степь, живая, ласковая степь, далеко в дальней хмаре курганы твои подымаются, вихрь на тех курганах высоких песни завывает, белорунных овец дыханьем обвевает, и незлобиво блеют те белорунные овцы, в просторе долгие дни невозбранно блуждают они...

И дремлет село от летняго зноя, улицы безлюдные, окна закрытые, дворы пустынные, только полынь-трава у околицы горько-сладким запахом дышит, да кузнечики трещат, играют, скрипят, на бандурах своих наигрывают... И льется пьяное благоухание, тягучая истома, сонная, ленивая дрема, и дрема та, как шайка теплая, село нагревает, убаюкивает, милые слова нашептывает старому и малому—всякому свое, каждому любезное, всем для сердца дорогое-сладкое.

Встреча случилась в тот день на улице Васькина села у самаго плетня, что на берегу речки, так—ни от чего случилась та встреча нежданная: Григорий шел, и Феня шла, тут на самом берегу и встретились. А как увидела Феня Григория, глаза у ней сделались как два мокрых камешка, увидела его—отвернулась, закраснелась, спряталась за угол плетня.

И Григорий стоит среди дороги—улыбается, а сказать что ей— не знает... А как выглянула она еще раз к нему, засмеялась она еще больше—и он вдруг смехом залился, сил ему нет утерпеть—смехоть. Вот как сойдутся, так и закатываются, ничего у них в серьез не выходит, а потом порознь плачут и новаго свиданья ждут долгими днями. Вот уж истинно настоящая смехота.

— Феня...

— Ну?

Потеха.

— Откуда шла?

— Да из дому...

Вот так смехота... Григорий губы свои чуть не до крови закусывает, все заговорить в серьез с ней собирается, да так и не может собраться никак, а как посмотрит на нее, так смехом и разливается, а она на плетне от хохота виснет. Бог знает, что совершается...

— Ну вот... Ты в косу ленту на-де-ла...

— Надела...

— А много лент-то у тебя?

— Да три...

— Вишь ты...

И ходит вокруг нея Григорий, кашляет, боится, усы свои защипывает... А потом спиной становится к ней — молчит она... Ну, а как лицом к ней станешь, когда глаз ему некуда деть своих?

— Три у тебя, вишь ты... А зачем тебе три?

— Чтобы надевать...

— А зачем надевать?

— Да для красы...

— Ты и так красивая...

А она краснеет жарко перед ним... Ложилась она в темную зарю темным-темно, вставала она в светлую зарю светлым-светло, восходу улыбалась, студеной водой умывалась, по земле резво бегала, радость теплую набегала...

— Все врешь ты...

— Ей-Богу, не вру...

— Раз-ска-зывай...

— Вот те Христос, не вру я, красивая...

На речке поблизости за плетнем девушки деревенския купаются, они там кричат, хохочут, визжат, водой плескаются, телом молодым под солнцем играют, босыми ногами во все стороны светлые брызги брызгают...

— И-их,—пымала...

— Кого пымала?

— Да тебя...

— За что?

— Да за ногу...

И никак не может Григорий от крика от этого да от плеска от того мыслей своих бегучих собрать, никак не может нужнаго к случаю словечка подобрать, никак не может изъясниться, как хочется, как из души неотступно просится...

— Феня...

— Ну...

— Ей-Богу, не могу...

— Чего же не можешь ты?

— Да сказать я не могу, убей—не могу... Окаянную смерть приму—не могу я...

— А ты скажи,—говорит она тихими губами.

— Силы не хватает...

— А ты натужься.

— Да я уж тужился...

Выступают слезы на глазах у Григория, битый час стоит он около плетня, все соломинку тонкую в руках крутит...

— Не можешь?

— Не могу...

Еще она ждет новый битый долгий час, а потом тихонько идет от него, скорее да скорее, да потом рысью скорой убегает от него, и у нея тоже слезы на глазах виднеются, и у нея губы от слез жалостно дрожат:—Бог его знает, что люди злые сделали с ним, Бог его знает, чем его сглазили-испортили...

И девушки на реке водой плескаются, овцы незлобивые блеют, перепела в душистых травах так нежно друг с другом разговаривают... Стоят далеко могильные курганы и над ровной степью гордо они величаются.

А на задах у Васькина села кривой коновал Ефим давно уж один в избушке поселился. Ходит он, хитрой сбруей обвешанный, разноцветные ремешки, тесемочки, медные бляхи, штучки — все качается-колыхается, разноголосым звоном звякает. Много разных дел Ефим обделывает—лошадей наговором лечит, кровь пускает струей, веревки в раны продергивает и тайные непонятные слова выговаривает, а изба у него — как берлога трущобная, всякой там дряни и нечисти густо навешано без счета—без конца... Но не в этом сила настоящая природная Ефимова — уж больно глазом хитрым Ефим из-под брови на Божью землю смотрит, смотрит—сам и хитро щурится: знает Ефим, как любовь распалять, любовь потушить, сердце в тоске утолить, и вот в этом вся сила Ефимова... Много там люди говорят, языками болтают, друг друга утешают:

— Может, и враки все, а кто тут его разглядит, как следовает.

Ефима приглашают, Ефима зазывают, низко ему кланяются.

— Может, на меня кривым глазом смотрит он, а может—глядит на сторону... Шут его разберет, куда его глаз стреляет, все уж маленько мне, братцы, боязно...

А как подходит во-время горячая весна, тут и начинается в деревне ворожба, все друг друга перевораживают, переколдовывают, все друг с другом спутаются, и с чего их берет пуще остраго ножа, никак не поймешь—не разберешь...

А Ефимова слава, между тем, все шире расходится, полой водой разливается, разносится самый верный слух в окрестности.

— Он, брат, все может, на бок положить, на другой переложить, вверх дном перевернет, дело давно известное...

— Да кому? Да кто?..

— Да Иван с Зеленаго Лога, Николай с Верхушек, Петров Григорий, да мало ли... Всем он дело мигом сладил— обстаканил. — Ну, уж и мигом...

— Ед-диным мигом...

— А мне?

— И тебе единым мигом, дело ясное...

Ой, много знает старый одноглазый, много видит, да не все говорит. Мимо избушки его за водой девицы на речку с ведрами ходят; засел он тут в трех дорогах, как разбойный богатырь; сколько ни мудри—а мимо пройдешь, сколько лицо ни отвертывай—взглянешь. А он уж и тут, как тут, на забор облокотился, кривым глазом щурится:

— Резво летаешь, крылья без дела натуживаешь... Что давно на свет на Божий не кажешься?

И пойдет он тут крутить-ворожить, пытать-выпытывать, до самаго сердца дойдет и в сердце, как острый ножик, спустится.

— Скрыть от меня задумала? Спрятать понадеялась? Все, милуша, знаю, всюду заглянул, всюду понюхал, все разсудил... От меня не скроешься, ручкой не закроешься...

И боятся его молодые девушки, мимо пройти стесняются, — а сами к нему идут, слово сказать ему заклинаются, а сами просьбы горячия несут... И слушает их старый одноглазый, головой кивает им.

— Эй, Феня...

— Самая я...

С яичками к нему пришла она, в красном платочке принесла, узлом крепким завязаны. А сама все в землю смотрит,

— Да что на земле ты увидела? Что нашла?

— Да с прошеньицем я...

— Говори без страху.

А у нея захолодело сердце, и руки разом задрожали.

— Ну, говори... О чем?

— Да я об Григории...

— О каком?

— О Долининском...

— Ну, и что?

— Да ни во что он берет меня, зубы скалит...

— Известный зубоскал, чтб говорить, всем это прелестно ведомо... Да только одного вот тут никак не пойму я — тебе чтб за дело до зубоскала оглашеннаго того, вот чего никак не взразумею я. Тебе то чтб, милуша, до него?

— Обидно мне...

— А сколько лет-то тебе?

И щурится-мигает ей старый коновал, и грудь его от смеха скрытно трясется.

— Шестнадцать в Петровки стукнет...

— Вот тебе, мать честная, до шестнадцати недохватка малая выходит.

— Да ведь скоро уж...

Кто спорит, скоро оно... Да ведь и долго оно, коли крепко разсудить... А он тебе зубы скалит, говоришь?

— Да как не скажешь, коли каждодневно скалит он...

— Баба никак окаянная, старая смехом тем его звериным сглазила, надо расторгнуть вражий заговор, я это дело тебе живенько обделаю, мое тут самое ремесло... А ты в мечте зови его к себе покрепче, поласковей...

— Да я и так зову его, да он не идет...

— Уж он придет, не бойся ты. Будет по-моему, совершу я главное колдовство...

И в глубоком раздумье хмурит Ефим густые брови, чары свои волшебные одну к другой подбирает, нечистые имена воровския вспоминает... А Феня говорит ему тихим, несмелым голосом:

А ты не делай никакого дурна ему, дедушка... Ты только скажи мне одно словечко—чтб приметы твои тебе высказывают, только словечко одно-единое мне скажи... Я уж еще тебе принесу яичек, я уж еще принесу маленечко...

— Какия тут тебе приметы...—сурово отвечает ей Ефим.— Тут не приметы. Тут у меня разрыв-трава...

А сам травами сухими шуршит-шелестит, с места на место их перекладывает, в пучки их связывает.

И еще больше от этого Феня перед ним пугается.

— Дедушка, а ты скажи... Так и разрывает трава-то твоя? Так и разрывает?

— Вдребезги, рвет безжалостно... Веру крепко держи, со всей силы держи ее без отдыха.

— А как не удержу я, дедушка? А как не будет веры-то?

— Чар не будет, вера для чар нужна. Овцу купить—и на то, милуша, вера нужна...

И приготовил он тут свое колдовство, двери запер, окошко закрыл, тулупом его завесил, ни зги не видно...

Ну, держись покрепче, любезная...

„Пух — земля

Одна семья,

Непитая вода...

Дойди до сердца,

В сердце разорвись,

В любовь ту жаркую оборотись...“

И пошел он тут вертеться, наговаривать, нашептывать, пальцы в воду макать, дуть и плевать, водой обрызгивать, кореньем окуривать, по избе со-слепу соваться, на стены натыкаться и руками всплескивать.

— Дедушка, и чего же это делаешь-то? — спрашивает его Феня похолоделыми губами.

— Земных слонов я дразню... Эй, не мешайся, в дело чужое не встревайся...

И начал он тут ее еще хвостом коровьим со стороны на сторону обмахивать-обхлестывать, кругом ее очерчивать...

„Нашей коровы хвост — вот что недавно заколоть Ефима звали мы...“

Да вдруг испугалась тут Феня в конец и думать вовсе сразу перестала... А он все страшнее губами нашептывал, глазом кривым поворачивал, ногами разные штуки выплясывал...

„Замкнул мое сердце замком,

Ключи в море кувырком..."

А тебе, красавица, путь-дорога, доброе здоровье во все дни — все часы, для счастья твоего неразрывнаго... Фу, до смерти сморился я.

И замолчал вдруг сразу старый коновал, как мешок с соломой, на лавку опустился.

— Ну, и что же, дедушка?

— Да облажено все. А коли не поможет, в одной рубахе по селу задом наперед на коне поеду, без этого не обойдется.

— Да ты колдун настоящий, что ли?

— Да вот перевращаюсь иногда то в корову, а то в соловья. А прошлым летом одночасье и кукушкой куковал.

— Фу, ты, Господи, Пресвятая Богородица...Я еще раз яичек принесу. Ей-Богу принесу, разрази меня на месте, дедушка...

— А ты неси, красавица, ничего... Неси.

И долго смеется старый коновал, сотрясаясь от хохота, и головой своей мотает из стороны в сторону, по коленкам себя ладонями хлопает...

А Феня резво бежит, все дальше, все дальше, босыми ногами своими скоро сверкает, частую дробь отбивает по земле... А и нет его хитрее, мудрее одноглазаго стараго сыча... Вот уж нет его на свете мудрее. Перепела немолчно пулькают, качаются седые ковыли, коростель-дергач длинноногий, безхвостый, суетливый, песню свою без отдыха запел, пошел-забродил по росистой траве, следы свои кольцами завил, и ветер пролетает. травы степные наклоняет, горькую полынь приглаживает... Вечер на землю с неба птицей легкокрылой неслышно спускается.

— Солнце за степью село, тучи в писаное золото одело... Вот тебе час вольготный, час прохладный, а нет тебе прохлады, нет тебе отдохновения, так и пышит кругом, как жаркий огонь, так и наддает тебе в самое лицо, так тебе голову сладкой хмарой и кутает... Много жары с неба на землю стекает, много пламени вниз низвергается...

И щурится коновал на закатный красный свет, мудрым глазом смотрит он на землю, и на небо, и на дальния синеющия дали, и на бездонные-безгранные просторы.

— Ой, земная сила в ночи идет, силища великая—черно-земная, силища тайная валом-валит, все сокрушает, все побеждает, все нарождает, и нет той силище запрета, нет ей никакого преткновения; птицами вольными она повелевает, лебединый полет направляет, кротами малыми, подземными, она управляет, людей, как детей, себе под ноги могутные покоряет... Ой, великая силища, силища тайная!.. Господи, благослови степи и леса, благослови зеленые долы, песчаные пустыни, уединенные места и людей Твоих возлюбленных благослови...

И крестится старый коновал благочестивыми руками и на закат солнца краснаго низко кланяется. Время течет, как река — притекает-утекает; часы пролетают вольной чередой, и на смену идут им новые часы...

Чу! Нежданно звякнуло ведро, вода на землю расплескалась-пролилась, вскрикнул кто-то, кто-то засмеялся, кто-то заплакал, кто-то слезами жаркими залился...

И слышит все это старый коновал и шепчет про себя тихия слова, все он слышит, все он знает—и вскрикнул кто, и кто встретился, и о чем та девушка на дороге плачет, и что потом из этого произойдет... Все знает старый коновал.

И темнеет мирное небо над ним, село смолкает, солнце потухает... Провожает долгий день свой коновал.

А Григорий у плетня без толку бродит, шаг шагнет — остановится, два шагнет — задержится, три шагнет — не торопится. То он безпокойными глазами вокруг по селу блуждает, то голову вниз с грустью опускает, то волосами встряхивает, то ногой вдруг в гневе притопывает... И все слушает, все слушает что-то вдалеке он и никак не может наслушаться, ухо чуткое все к ветру подставляет, лицо в одну сторону направляет... А потом вдруг поет он жалобным тонким голосом, и голос тот далеко с грустью по степи разносится, далеко тоской разливается.

„Ах, светило солнце

В малое оконце,

А теперь не хочет,

Частый дождик мочит.."

И долго глядит на него старый коновал, долго песню его слушает, головой ему подкачивает.

— Вишь, бедняжечка, дождик его, горькаго, вишь, замочил, солнышко обласкать его отказало, долю ему пренесчастную послало... И чего он бродит там один, чего шатается, ищет— чего не терял, в двух столбах, как в лесу, плутает... Ой, лето-то, лето колдует над ними, молоденькими, ах, Божьи страсти, крепко колдует над ними прежаркое...

— А может, это я. А может, и правда, это я колдую им. А может, еще им единыжды поколдовать, им нужно еще маленько-немножечко...

И тихо смеется старый коновал, один сам с собою разговаривает, один сам с собой в ночи разсуждает.

— Божье то дело, нет греха, еще им малость поколдую я, слез будет поменьше, радости побольше... Ой, нет тут вреда никакого, сердечка два молоденьких успокою я, немножко пригрею я, два самых молоденьких приласкаю я... Ах, ты, мать честная, пусть они у меня самую малость согреются, так и быть— приурочу я, призорочу я, самой страшной ворожбой наколдую я...

А Григорий все напевает вдали жалобным, тонким, разливистым голосом, все там шатается, в грусти изливается, все там сладкой тоской один исходит...

„Ах, теперь не хочет,

Частый дождик мочит...“

Черная темень с неба на землю упала, село затихло-замолчало, огни в степи зажгли чумаки, костры горючие в дальних далях разложили, тени живые степь перерезали.

Ой, боязно одной в темноте остаться, страшно лежать и дожидаться, тело разгорелось, прохлады просит, жаркая истома мучит, горящие глаза заснуть не могут. Ой, днем все хорошо, все ничего, а ночью отчего-то боязно, страхи, должно-быть, то крадутся, злые, шершавые злыдни ловят за босые ноги, душу истомой мучат... Все, должно-быть, от этого—все от страха страшнаго, все от ночи, все от силы тайной, все от того, что тело жаркое без прохлады в истоме томится... Но силы нет больше одной в темноте лежать, тихими шагами надо уходить, зорко озираться, скрипучаго пола бояться и под звездным небом с кем-то тихо говорить. Ой, темнота, темнота, ой, луна большеглазая, ой, страхи, ой, черные ужасы!..

А на степи ночная скрытая тайна совершается. Красно-огненная луна восходит, красные полотна разстилает, красные светы разливает, и ветер пролетает жаркий и сухой, травы наклоняет, шуршит-шелестит, и рубаха чья-то на голом колу у плетня все ударяется, все трепыхается, все плескается,—и что там в дальней мглистой дали совершается?.. Богатыри в пустыне под красным светом бродят, сбруей боевой в пустыне брякают, волочатся мечи их великие, тяжкие щиты их буравит встречный вихорь... И зычный голос выкрикивает там: „Есть ли жив-живой человек, отзовися?..“ И головы чьи-то вдруг в небе кажутся, тучи плывучия те головы бороздят, с неба те головы вниз наклоняются...—Эй, живой человек!..“

Но пустынно село, пустые улицы, витающие сны, как птицы ночные, молчаливые, мягкокрылые, летают-пролетают, души людския ласкают...

Только один одноглазый старый чутко просыпается, долго кашляет и с постели своей, кряхтя, подымается; выходит он под синеющее ночное небо, глазом своим единственным долго вверх на красноликую луну смотрит, стоит и сам себе все нашептывает:

— Земная силища, силища великая... Благослови, Господи, степи и леса, и земные долы...

И вдруг слышит он горячия любовные слова, слова те тихонько льются, друг с другом сплетаются, друг с другом обнимаются.

— Все смеялась я, да вдруг заплакала...

— И отчего же ты, милая моя, заплакала?

— На сердце сладко...

— Нет, то не слезы-роса, женская краса. Глаза твои изумрудные...

— А раньше отчего не говорил?

— Не смел...

— А чего же боялся?

— Тебя боялся, глаз твоих боялся...

— Да что ж они?

— Ласкательно язвят они, до тоски меня пронизывают, до слез меня завораживают, вот так и захватывают, так они в полон берут...

— Ой, отпусти, Григорий...

— Не могу...

— Ну, отпусти меня маленечко...

— Не могу, полоняночка...

— Милый, отпусти...

— Нет силы...

И шопот, тихия слова, шелест, вскрики и объятия. И красная луна... Перепела немолчно под утро пулькают, качаются седые ковыли, коростель-дергач длинноногий, безхвостый, суетливый, песню свою без отдыха запел, пошел-забродил по росистой траве, следы свои кольцами завил...

И долго стоит старый одноглазый и смотрит на красную луну. — Колдовство мое совершилось, пригодилось, то горькое не-счастье в ночку эту разрешилось... Благослови, Господи, степи и леса...

И возвращается тихо старик в избушку... Ударился со-слепа о дверной косяк, долго двери шарил-разыскивал, шептал кому-то непонятные слова, бормотал—либо жаловался... И ветер бегучий ту жалобу унес, по степи той жалобой играл, у далеких курганов ту жалобу терял...

И шептались тихо влюбленные-милые у частаго плетня...

Niva-1911-1-cover.png

Содержание №1 1911г.: ТЕКСТЪ. Выбор. Повесть И. Потапенко.—Вышния знамения. Стихотворение К. Бальмонта.—Старый одноглазый. Разсказ Алексея Окулова.—Лауреаты премии Нобеля. — „Дактилоскопия“. — Итоги думской работы. Итоги года (Политическое обозрение).— К рисункам. Объявления.

РИСУНКИ. Чарка меду.—Данте и Беатриче.—Старые годы.—Присуждение Нобелевских премий в 1910 году (4 портрета).—„Дактилоскопия“ (10 рисунков).— 75-летие Императорскаго Училища Правоведения (5 рисунков).-К столетнему юбилею Департамента Духовных Дел иностранных исповеданий (рисунок и 2 портрета).—Его святейшество патриарх-каталикос всех армян Маттеос II(Измирлян).—200-летие Евангелическо-лютеранской церкви св. Петра.

К этому N° прилагается: 1) „Ежемес. литерат. и популярно-научные приложения“ за Январь 1911 г., 2) „ПАРИЖСКИЯ МОДЫ“ за ЯНВАРь 1911 г. с 40 рис. и отдельн. лист. с 32 черт. выкр. в натур. велич. и 37 рис. дамских рукоделий. 3) ОТРЫВНОЙ (ЕЖЕМеСЯЧН.) КАЛЕНДАРЬ на 1911 г.