Сфинкс 1911 №12

Материал из Niva
Перейти к: навигация, поиск

1911-12-222-shapka.png

П. Гнедича.


II

1911-12-elements-bukvitsa-t.png
о направление, которое ясно обнаружилось в Александре после крутого поворота мыслей под влиянием Библии и Евангелия, резко сказалось и теперь, когда великий поход был кончен и конституция введена во Франции против воли короля. Александр заявил, что войска союзников будут выведены только тогда из стен столицы, когда король присягнет конституции. И в то же время смирение и скромность все сильнее охватывали его,

Когда он получил от имени Сената, Синода и Государственнаго Совета прошение о принятии наименования Благословеннаго и о дозволении выбить медаль и воздвигнуть в Петербурге в честь его монумент с надписью: „Великодушному держав возстановителю от признательные России“ — он наотрез отказался от предлагаемаго почета. Он хотел сделать надпись на прошении:

„Отрицаюсь и не соизволяю“.

Но Шишков уговорил его принять наименование „Благословеннаго“, а от памятника отказаться. В указе было сказано:

„Да соорудится мне памятник в чувствах ваших, как оный сооружен в чувствах моих к вам. Да благословляет меня в сердцах своих народ мой, как я в сердце моем благословляю оный!“

Скромность его проявлялась всюду, где дело касалось лично его. Когда после полуторагодового отсутствия из Петербурга он должен был въехать туда „благословенным победителем“, конечно, столица захотела его достойно встретить, — но он чуть не с ужасом отверг всякую мысль о встрече. Он написал петербургскому главнокомандующему Вязмитинову:

„Дошло до моего сведения, что делаются разные приготовления к моей встрече. Ненавидя оные всегда, почитаю их еще менее приличными ныне. Единый Всевышний причиною знаменитых происшествий, довершивших кровопролитную брань в Европе. Пред Ним все мы должны смириться. Объявите повсюду мою непременную волю, дабы никаких встреч и приемов для меня не делать. Пошлите повеления губернаторам, дабы ни один не отлучался от своего места для сего предмета. На вашу ответственность возлагаю точное исполнение сего повеления“.

И все арки, транспаранты и сооружения, уже воздвигнутые на петербургских улицах, были убраны.

Но когда возвратились войска, привезенные на судах через Шербург, и высадились близ Ораниенбаума, государь встретил их сам у триумфальных ворот, сооруженных им в память 12-го года у Нарвской заставы, — смиренный к себе, Александр стал гораздо более строгим к другим. Характер его за время последней войны до того изменился, что его с трудом можно было узнать. Появились властность и твердость. Обычный приветливый вид его несколько утратился, речь стала отрывистее, сам он в движениях стал как будто торжественнее. Его внутренний мир, несмотря на победы, остался неудовлетворенным, душа жаждала чего-то новаго,—новой веры, новых утешении, новаго забвения прошлаго. В Лондоне, куда он поехал из Парижа, он изучал квакеров, в Силезии— моравское братство. Деятельность Наполеона на Эльбе напоминала проснувшийся вулкан и безпокоила государя. Он преклонялся пред волей Провидения, верил, что люди — безсознательные органы небесных предначертаний, и себя считал одним из таких органов, предназначенных свыше. Почему же Наполеон снова поднял голову, и снова сердца Франции повернулись к нему?

И вот в это самое время явилась на сцену женщина, сыгравшая крупную роль в миросозерцании Александра. Это была худенькая, большеглазая писательница — баронесса Криденер,

Она явилась перед ним, как пророк, — с поучениями и обличениями. Она объяснила ему, почему душа его мятежна.

— Сознание слабостей и минутное раскаяние в своих прежних грехах не являются искуплением,—сказала она:—и поэтому не могут успокоить великую душу.

— Что же может успокоить ее? — спросил государь.

— Полное покаяние. Надо подойти непосредственно к Христу, смириться подобно мытарю и открыто назвать себя великим грешником. И тогда вы найдете утешение у подножия Животворящаго Креста.

Она говорила долго, говорила сурово, настойчиво. Она себя назвала великой грешницей и сказала, что нашла всепрощение у ног Іисуса.

Государь говорил, что в душу его точно вникал обоюдоострый меч. Он плакал, опустив голову на руки.

— Простите, государь,—закончила она:—я только исполнила свой долг, открыв перед вами великия истины.

Александр крепко пожал ее руки.

— Не бойтесь, — сказал он: — слова ваши нашли место в моем сердце. Я открываю в себе то, чего не замечал раньше. Прошу вас не покидать меня.

И Криденер более его не покидала. Ее беседы нужны были Александру, как воздух. Мистически настроенная, глубоко религиозная, она заразила и его своим мистицизмом.

Сила молитвы, которую проповедывала Криденер, нашла странное применение у Александра. Когда в спорах с иностранными дипломатами он расходился во мнениях, то вместо того, чтобы убеждать их, он начинал про себя читать молитву. II души их начинали мякнуть, просветляться, делаться человечнее и постепенно склоняться на его сторону.

Образ мыслей Александра все более и более принимал апокалипсический характер. Криденер и Голицын верили одинаково как в Бога, так и в „гения зла“. Этот гений зла все более и более стал подходить к государю.

В Париже в 14-м году было дозволено всем военным ходить в статском платье. Когда в 15-м году русския войска вступили туда вторично—три генерала были посажены под арест только за то, что несколько солдат на смотру сбились с ноги.

— Дисциплина в армии — первое дело, — сказал государь: — посмотрите на союзников-англичан, какой у них порядок в армии.

Между тем русские офицеры уже попробовали свободной атмосферы политических кружков Франции. Это как раз был расцвет масонства. Разбитая на многие кружки, прикрытая мистическими стремлениями, Франция продолжала работу, начатую энциклопедистами конца XVIII века: она хотела добиться идеальных „прав человека“. „Свобода“ — была первым девизом масонов. И неудивительно, что подданные монарха, обещавшаго рабам свободу, всей душой погрузились в масонство.

Возвратясь в Россию, они принесли новые идеи и новые взгляды. То, что Новоскольцев проповедывал до войны, теперь, после войны, стало заурядным явлением: все стали говорить, что рабство кончилось, что впереди — свобода.

Война все отвлекала Александра, все он не мог никак остановиться на разработке внутренних реформ. Политическое равновесие Европы занимало его более всего. Оказав ей огромную услугу тем, что Наполеон был сметен с лица земли, в то же время он почти забыл о России.

Все ждали реформ. И вот, вместо яснаго солнечнаго восхода, котораго все так ждали, на Востоке показалась мрачная туча. Просвечивая солнечными лучами, как будто говоря о том, что она — спутник солнца, — туча эта стала разрастаться все больше и больше. Она все серела, наливалась свинцовым отливом, клубилась, свивалась, развивалась, и наконец — охватила собою полнеба!

О солнце больше не было и речи. Все было озарено тусклым, мертвенным блеском этой тучи. Живые краски сбежали, живые речи замолкли, — воздух стал нестерпимо-тяжел. А туча спускалась над землей все ниже и ниже.

Эта туча — был Аракчеев.

III.

Мы часто видим, что люди высоких нравственных и душевных качеств почему-то привязываются к натурам мелким, стоящим гораздо ниже их, далеко не идеалистам, а напротив того — узко-реальным. Они их делают, с одной стороны, складочным местом своих мыслей, планов, замыслов, а с другой—исполнителями тех поручений, которые почему-нибудь неудобно доверить другим. Таковы Гамлет и Горацио. Вечно во всем согласный с принцем, всегда во всем ему потакающий, Горацио готов но первому знаку исполнить для принца все, что тот захочет. Таковы был Александр и Аракчеев.

Меланхолик, по натуре человек добрый и мягкий, Александр выбирает постоянным своим помощником грубаго, необразованнаго человека, который лишен каких бы то ни было человеческих достоинств, кроме собачьей преданности своему „отцу и благодетелю“. Преданность эта была именно собачья,— неразумная. Он никогда не думал ни о благе страны ни о будущем, ему важно было только спокойствие настоящей минуты.

Аракчеев прошел суровую школы жизни. Родился он в глухом уголку Тверской губернии. У мелкопоместнаго дворянина, его отца, было три сына,—Алеша был старший. Хозяйство все вела мать, женщина энергичная, работавшая целый день и наводившая такую чистоту на окружающую обстановку, что ее соседи прозвали „голландкой“. Строгость, которую она проявляла по отношению крестьян, вытягивая из них оброке, не миновала и Алеши. Она водила его в церковь, не позволяла шалить, наказывала больно, а в дядьки ему приставила дьячка местной церкви, человека строгаго, угрюмаго и шпиона по натуре. Жалованья дьячок получал немного: три четверти ржи и овса в год, но исполнял свое назначение образцово и доносил матери о всякой шалости и проказе своего воспитанника немедля, помогая, если надо, возмездию. Оба, и учитель и ученик, любили особенно арифметику, и особенно умножение. Самым приятным времяпровождением для них было написать на грифельной доске длинное число и помножать его на другое, такое же длинное. К сожалению, далее миллиона они не знали, как называются цифры, и могли только на них любоваться. Слабо было лишь чистописание, так как в этом дьячок был плох. Это сокрушало отца:

— Какой же из тебя, Алешка, чиновник выйдет, коли ты пишешь так, ровно по бумаге чернильная муха проползла?

По всему было видно, что Алешу прочат в приказные. И если б он попался куда-нибудь в губернскую палату, его будущность была бы совершенно ясна. Сначала он бы писал из помадной банки, потом, постепенно изучая крючкотворные дела, шпионя и тесня друга, дошел бы до столоначальника, а потом— нацепил бы звезду и стал бы председателем. Но судьба решила иначе.

Он увидел соседей-кадет, — мальчиков, приехавших к родителям на побывку. Красный мундир с одной стороны, а с другой — разсказ о том, как палят из пушек и равняют строи, так поразили Алешу, что он потерял сон и аппетит. Долго он крепился, наконец упал в ноги отцу и стал рыдать. Еле добились от него, в чем дело. Но уже характер сказался в нем и тут..

— Мне не надо ни денег ни покровителей, — говорил он. — Пустите меня, — я уйду из дома пешком, доберусь до Петербурга, увижу императрицу, упаду ей в ноги и не встану, покуда она не велит меня сделать кадетом.

Отец положил однако ехать с сыном. Продали запасы хлеба, решив сжаться до следующаго урожая, и в ясный январский день 1783 года выехали на паре своих клячонок в далекий северный город. Здесь они остановились на окраине и наняли угол за перегородкой у содержателя постоялаго двора. Состоялось знакомство, и нашелся человек опытный, учитель Мохов, который заявил:

— Следует просьбу написать на гербовой бумаге.

— А сколько гербовая-то бумага стоит? — испуганно спросил отец.

— Да, кажется, копейки три лист.

Но оказалось, что две. Просьбу написали. Для большей верности еще сделали одну затрату: отслужили молебен и отправились на другой конец города, за Неву, где помещался корпус.

Блаженно забилось сердце мальчика, когда он вступил под его широкие своды. В канцелярии их встретил писарь, как родных, и сказал:

— Можно, можно: вот напишем просьбу — и дело в шляпе.

— Да просьба-то вот она, готова,—сказал Аракчеев-отец.

Лицо писаря стало неузнаваемо. Он сделался суров и мрачен. Аракчеев, по своему провинциальному благодушию, вместо того, чтобы попотчевать его полтинником, протягивал просьбу и говорил:

— Вот она. Получите. |

Но тот просьбы не брал.

— Сегодня поздно. Присутствие кончено. Не могу принять.

— Так как же быть-то?—слезливо моргая, спросил тверской помещик.

— Да как-нибудь удосужьтесь в другое время зайти...

Дорого обошелся им этот неданный в свое время полтинник. Только на десятый день приняли от них просьбу, — да тем дело и кончилось. Каждый день они тащились через весь город из Ямской на Остров, чтобы часами стоять на лестнице и ждать, пока появится наверху важная фигура начальника корпуса Мелиссино. Когда он проходил мимо, оба низко кланялись, а генерал только кивал головою.

И так прошел и январь, и февраль, и март. Суровая школа жизни ранее, чем корпусная школа, захватила мальчика в свои ежовые рукавицы. Скудные средства подходили к концу, начали голодать, — а генерал все не мог найти времени и положить на прошении резолюцию о приеме.

Хозяин квартиры стал советовать добыть денег.

— Да где ж я добуду? — говорил Аракчеев, безпомощно разводя руками. — У меня ни единой души знакомой во всем городе!

— А вот я научу вас: — есть места здесь, где милостыню раздают.

Стараго дворянина передернуло:

— Удобно ли руку протягивать?

— Даже очень, коли трескать нечего. Вы пойдите в Лавру Александро-Невскую, там есть митрополит Гавриил, он тем, кто в нужде, помогает. Он может, потому деньги лаврския.

Поплелись отец с сыном по грязному, немощеному Невскому, мимо огородов, пустырей и заборов к белокаменному монастырю, где торжественно почиют мощи Александра Невскаго.

И тут помолились у великолепной раки и пошли к владыке.

У крыльца стояла уйма народа и ждала раздачи благостыни. Аракчеев подошел к дежурному монашку и сказал, что просит о себе доложить владыке:

— Дворянин, помещик Тверской губернии, просит принять по нужному делу.

Их впустили сейчас же. Благообразный, почтенный митрополит, от котораго пахло розовым маслом и просвирой, допустил вошедших к руке, благословил и спросил:

— Ну, в чем дело?

Аракчеев изложил безвыходность положения. Гавриил, слегка отдуваясь и щурясь, выслушал его, взял лоскуток бумаги, что-то черкнул на нем и проговорил:

— Поди к казначею. Уповай на Господа всемогущаго: Он поможет.

Казначей по записке выдал целковый. Вышли, отец с сыном на улицу и заплакали оба.

Хватило им рубля на девять дней. Но прошли они — и опять голод. Тогда мальчик рискнул на то средство, которое всегда считал действительным при отсутствии протекции: упасть в ноги и умолять генерала о приеме.

Он так и сделал С рыданьями кинулся он к Мелиссино и охватил его сапоги.

— Ваше превосходительство! От голода погибаем! Заставьте всю жизнь о вас Бога молить! Мы накануне смерти.

Мелиссино посмотрел на мальчика, на отца. Оба плакали.

— Когда просьба подана? — спросил он.

Ему сказали. Он круто повернулся, пошел к себе назад. Оба стояли едва живы, но сердца уже колотились предчувствием близкаго счастья. Генерал вернулся, подал записку мальчику и сказал:

— Иди в канцелярию.

На другой день Алеша уже был кадетом. И отцу повезло: он встретил тверского соседа и, заняв денег, мог разсчитаться с хозяином постоялаго двора и уехать домой.

Сухонький, с острым взглядом, мальчик тотчас же попал в горькое положение новичка. У него не было ни родных ни денег. Он не мог угощать товарищей и воспитателей. Отец не догадался и тут оставить ему несколько грошей, чтобы он мог, если понадобится, дать что-нибудь прислуге. А надобность явилась тотчас же. Он ничего не мог дать портному, что пригонял на него мундирчик, и тот подсунул ему какое-то рыжее отрепье с короткими рукавами, почему в классе его тотчас же прозвали „пугалом“.

Но пройденная школа голодовки стояла над ним еще более грозным призраком, чем презрение преподавателей и насмешки товарищей. Надо было во что бы то ни стало пробиваться вперед. И мальчик решил, что он проберется.

Ему было четырнадцать лет. Он был велик для младших классов. Но тогда переводили по успехам, не дожидаясь академических сроков ученья. Прошло семь месяцев — а уж Алеша перешел в старшее отделение. Уж преподаватели знали его за самаго послушнаго и пунктуальнаго ученика и увидели, что из него выйдет прок, а потому сделали капралом.

В один год Алеша прошел и капральство и фурьерство и сделался сержантом. Офицеры, зная его исполнительность, передали на его руки и ученье фронта и репетиции учебных занятий. Алеша все успевал делать и сам учился. Никогда ни в чем не было с его стороны провинности. Под его руководством все учились превосходно, по при этом кличка его среди кадет изменилась: это уже было не пугало, а „зверь“. Он не стеснялся, — да его начальство и не стесняло в средствах, — как заставить неловких сделаться поворотливыми. И под его палкой все завертелись. Вчерашний нищий мальчик, он бил с убеждением по спинам детей достаточных родителей известных дворянских фамилий, —перед ним кланялись, у него заискивали.

IV.

Ему было восемнадцать лет, когда он в чине поручика занял в корпусе две кафедры: арифметики и геометрии, а кроме того, что самое главное, под его руководством стали заниматься артиллерией. Он обучал не только кадет, но и тех новобранцев-артиллеристов, которых ему присылали из разных частей войск. Он даже составил катехизис артиллерийскаго дела. Начались и частные уроки, да какие! Преподавал он фортификацию сыну графа Салтыкова! Это открыло ему дверь в аристократические дома.

С трудом добился он отпуска и поехал к родным в Тверскую губернию. Там его встретили со слезами и объятиями. Одно привело только старика в сомнение:

— Откуда у тебя, Алексей, золотые часы? Тот сказал, что ему их подарил Салтыков.

— Давай-ка их сюда.

Он повесил их на гвоздик у своей кровати и сказал:

— Вот их место.

Алексей не знал, получит ли он их от отца обратно, но заговорить об этом не решался.

В день отъезда Андрей Андреевич ему сказал:

— Я тебе эти часы подарю. Ты не удивляйся, — они по праву мои. Ведь если б я не свез тебя в корпус, ты бы не кончил там курса, не был бы у Салтыковых репетитором, и не было бы у тебя часов.

Этот характерный взгляд на право собственности был принят покорным сыном, как и подобало ему: с чувством глубочайшаго почтения. Он всю жизнь держал часы у себя в спальне и говорил:

— Вот это—отцовский подарок.

Родители отдали визит сыну, посетив его на его казенной квартире. Он был уже адъютантом. По отец опять впал в сомнение по поводу комода краснаго дерева, гарнитуры, состоявшей из пузатаго дивана и кресел, и большого письменнаго стола, покрытаго зеленым сукном.

Оставшись один, глаз на глаз с сыном, он спросил его: Алексей, будь откровенен.

— Я всегда с вами откровенен, папенька, — ответил он.

— Что это? Откуда?

Он показал на кресла и диван.

— Куплено, папенька.

— Знаю, что куплено, — но на какия деньги?

— На мои.

А откуда они у тебя?

— Заработал.

— А ежели ты врешь? Ежели это от взяток или краденое?

Сын встал и перекрестился на образ:

— Господом клянусь, все добыто на трудовые деньги.

Отец с сыном заключили друг друга к объятия и прослезились.

Было Алексею двадцать девять лет, когда Мелиссино, недолюбливавший его, рекомендовал цесаревичу Павлу Петровичу сведущаго офицера по артиллерийской части.

— Я решил послать тебя, — сказал Мелиссино. — Если сумеешь понравиться наследнику—будущность твоя упрочена.

Аракчеев явился в Гатчину. Цесаревич вышел к нему, опираясь на трость, и презрительно оглядел с ног до головы.

— Посмотрим! — сказал он

Аракчеев сразу постиг, чего требовал от него Павел. Надо было поставить войско по прусскому образцу. Выправка, дисциплина, ни малейшаго уклонения в сторону, — о слове „жалость“ надо было забыть. В четыре часа ночи Павел выходил на плац-парад, и до двенадцати дня шло муштрованье. Внезапная тревога иногда раздавалась через полчаса после того, как офицеры разошлись по домам. Наказания шли без перерыва, —били и тростями, и шпицрутенами, и даже шомполами. Аракчеев быстро осмотрелся и написал родителям:

„В Гатчине служба тяжелая, но приятная“.

„Приятство“ заключалось в том, что цесаревич отличал исправных. А что уж могло быть исправнее Аракчеева? Он по двое суток иногда не раздевался. Редкий день ему доводилось во-время обедать. И все-таки попался и он.

Цесаревич явился в караул и нашел непорядок. Был позван Аракчеев и разнесен так, что только пух и перья от него полетели. Будущность Алексея пошатнулась.

Разстроенный, потерявший под ногами почву, он пошел в дворцовую церковь. Там никого не было, и после службы причетник тушил последния лампады. Офицер стал на колени и начал класть земные поклоны. Искренния слезы градом катились по его лицу и наконец перешли в рыдания. Вдруг над ним раздался голос:

— О чем плачешь?

Это был наследник, который любил заходить в церковь, когда там никого не было

— Я лишился милости вашего императорскаго высочества,— едва проговорил сквозь слезы Аракчеев.

Это тронуло Павла.

— Ну, почему же лишился? Ты ее не лишился,—ласково наговорил он и даже потрепал его по плечу.

Аракчеев поцеловал его в плечико, утирая слезы.

— Если ты и впредь будешь так же вести себя—то и впредь я тебя не оставлю. Но для этого чаще молись и служи верой и правдой.

Минута была критическая, надо было что-нибудь предпринять, и Алексей взялся за старое средство.

Он упал к ногам Павла, обвил их и воскликнул:

— У меня только и есть, что Бог да вы!

Цесаревич его поднял и сказал:

— Иди за мной!

Он пошел вперед. Аракчеев сзади. В молчании прошли они ряд комнат. Вдруг Павел остановился и быстро повернулся к нему.

— Иди домой, — проговорил он и затем, немного помедлив, прибавил:

— Я из тебя сделаю человека.

То, о чем говорил Мелиссино, было достигнуто. Молодой полковник был сделан комендантом Гатчины, а когда Екатерина скончалась и на престол вступил ее сын — тридцатитрехлетний полковник сделался генералом и комендантом Петербурга.

Тут уже началось его благосостояние. Появляются крепостные, появляются именья. Как всегда бывает с людьми жестокими и ограниченными, они не прочь от разврата, только тайнаго. И строгий, неумолимый Аракчеев дома был сластолюбивым, развратным помещиком, прикупавшим для своего обихода красивых девок. Порядочная женщина не могла с ним ужиться, и жена его, урожденная Хомутова, не могла прожить с ним и года: она ушла, сказав, что никакия силы не заставят ее вернуться к нему обратно.

Аракчеев грустил по жене недолго. Вскоре случилось с ним то, что всегда бывает с деспотическими натурами. Он купил дочь кучера-цыгана — Настасью Минкину, здоровую брюнетку с красными щеками и огромными черными глазами. Та поняла характер Аракчеева не хуже, чем он понял характер Павла Петровича. Она начала заводить порядок в хозяйстве: сама вешала, мерила, отрезала. Когда Алексея Андреевича в именьи не было, она управляла всей вотчиной: смотрела за проводкой дорог, осушкой болот, копаньем прудов. Знала все до мелочей, что делается на скотном дворе и в огородах; на птичьем дворе ей известна была каждая птица. Всех она держала в дисциплине, и нередко музыканты из оркестра чистили сад и убирали сучки. И Аракчеев целиком подпал под ее влияние.

Чтобы привязать к себе прочнее Алексея Андреевича, Настасья решила во что бы то ни стало обзавестись сыном. Так как детей у нея не было, то пришлось приторговать на стороне мальчика, что и сделано было без особеннаго труда. Крестьянка Лукьянова, оставшаяся беременной после смерти мужа, родила якобы мертваго младенца, а поп схоронил в гробике полено. Минкина легла в постель и подарила Аракчееву сына, кормилицей к которому была взята родная мать. В метрику записали купеческаго сына Лукина.

Аракчеев пришел в неописанный восторг от этого рождения и послал из Петербурга в Грузино великолепные подарки. Одно его печалило, что мальчик не дворянин. Просить об этом государя он не считал возможным, а хотел устроить обход. Вскоре ему донесли, что живет в городе Слуцке такой стряпчий, но фамилии Тымшевский, что выправляет все, что угодно по части дворянства, и берет недорого. Это понравилось Аракчееву. Был при нем генерал Бухмейер, человек исполнительный. Он послал его в Слуцке, и тот живо выправил документ на имя дворянина Шумскаго. А Настасью произвели в купчихи, и на ее имя было положено в банк двадцать-четыре тысячи. Почему не двадцать-пять — это была тайна Аракчеева. Оно как будто и двадцать-пять, а все-таки тысяча не додана: это вполне соответствовало его скупости.

Посвятив себя воспитанию сына и наслаждаясь сожительством с Минкиной, Аракчеев, конечно, обзаводился в Петер- бурге по-прежнему безконечными интригами. Всесильный премьер-министр, благодаря положению, имел среди женщин то, что называется успехом, хотя вызывал в них жестокое отвращение к себе. То же отвращение сообщалось и всем его подчиненным.

Вокруг него не было близких людей. Благоволил к нему один государь, ослепленный его преданностью без лести. И после долгаго колебания он решил ему предоставить разработку того вопроса, который был поднят еще Сперанским:— освобождение крестьян.

— Я тебя прошу взять для разработки некоторых практических вопросов человека, котораго я знаю, и который будет тебе деятельным помощником,—сказал Александр.

— Он уже зачислен, ваше величество,—сказал покорный временщик.

— Про кого ты говоришь?

— Про кого угодно будет говорить вам? Вы знаете, благодетель, я—слепой исполнитель ваших предначертаний.

— Молодой Новоскольцев, на котораго мне особенно указывала m-me Сталь в Париже. Помнишь, он пропадал у нея в салоне.

„Слепой исполнитель“ поморщился.

— А не молод он, ваше величество?—спросил он.

Государь, по своему обыкновению, положил ему на плечо руку:

— Когда мы были с тобой моложе, Алексей Андреевич, мы были лучше. Жизнь делает человека жестоким.

— Но вы им, благодетель, не сделались однако?

— Сделался. Поверь, я не тот.

Он задумчиво прошелся по кабинету, скользя глазами по странному фризу не то в греческом, не то в египетском стиле. Это были какие-то странные тонконогие люди, какия-то лошади, везущия колесницы без возжей и постромок; какие-то крылатые гении. В углах стояло по камину, до того схожих друг с другом, что казалось, будто они отражались взаимно в зеркалах. Наверху, над каминами, стояли одинаковые бюсты Ахиллеса. Скучная прямоугольная мебель, с сухими, прямоногими бюро и шифоньерками, была закрыта на сиденьях белыми чехлами, и даже стул, на котором сидел государь, был покрыт чехлом. На полу лежали местами коврики,—а вообще пол был паркетный, усердно натертый мастикой и воском, так что подошвы сапог у государя и всех его близких всегда были желтые, да и ковры от этого приняли желтый оттенок.

—Я не тот,—повторил государь, останавливаясь пред временщиком.—Бог просветил мою душу, она озарена теперь иным светом. Но я ближе к себе, чем к государству. Вот погоди, настанет день, когда я все сложу с себя — и уйду.

— Благодетель, а нас на кого же ты оставишь, детей своих?—слезливо прошепелявил Аракчеев.

— На всемогущаго Бога,—ответил Александр.

Аракчееву приятнее было иметь дело с Александром, чем

с Богом. Да и насчет прошлаго он не был с ним согласен: что в молодости был мягче и добрее.

VI.

Новоскольцев получил от Аракчеева письмо. Он просил явиться к нему по делам, не терпящим отлагательства, на другой день в половине пятаго утра.

У Константина екнуло сердце неприятным предчувствием. Где Аракчеев, там не может быть добра. Последний манифест, изданный в Новый год, не предвещал ничего хорошаго. В нем царь благодарил воинство за понесенные труды во время Отечественной войны, — но вместе с этим освещал под известным углом современное состояние Франции. Во времена Сперанскаго такой манифест не был бы возможен. Наполеон именовался простолюдином, хищником, преступником, который присвоил себе право, принадлежащее Богу токмо единому—-„единовластнаго над всеми владыки“. Сам Париж—это гнездо разврата, мятежа и пагубы народной. В конце манифеста проведена была идея, которую усиленно подчеркивал Александр в последнее время: что не он все это устроил, а Божий Промысел. „Что изберем: гордость или смирение?“—спрашивал манифест. И, конечно, отвечал, что „смирение“, потому что гордость „сравнит нас с теми, коих мы низложили“. Но в то же время довольно сильно было сказано, что для совершения всего, что произошло, „Бог дал нашей слабости Свою силу, простоте нашей—Свою мудрость, слепоте нашей—Свое всевидящее око“.

На практике вся сила и власть сосредоточились в руках Аракчеева,—чрез него шли все представления к государю. Начинавший уставать от жизни, государь завел такого человека, который преданно и, не мудрствуя лукаво, вершил все дела. Его все боялись, и никто не смел о нем заикнуться перед государем. Волконский, который ездил в дороге в одной коляске с царем,—тот самый Волконский, который иначе не называл Аракчеева, как „проклятым змием“,—и тот не решался о нем заикнуться, надеясь на то, что со временем как-нибудь, когда-нибудь государь узнает правду о злодеяниях.

Получив приглашение, Константин показал его жене. Они жили на Мойке в своем доме, который его больной отец только-что купил и отделал. Сгоревший дом в Москве оставили в развалинах. Мать Константина умерла, и они втроем мирно жили здесь. Раненый старик был в отставке, но царь к нему благоволил. Константин служил в полку в ожидании дальнейших событий.

— Что это значит?—спросила Катя.

— Я не знаю. Но хорошаго ничего не предвещает,—ответил он.

— Костя, будь тверд,—сказала она.

Он улыбнулся:

— Ты знаешь, я слабостью характера не отличаюсь.

— Я не о том. Будь тверд. Если он предложит тебе что-нибудь не по душе—выходи в отставку.

— Конечно, выйду. Я не дорожу службой, ты знаешь.

Гораздо более был напуган старик.

— Ой, не попадись в лапы этому извергу,—говорил он:— держи ухо востро. Тебя он не любит.

— За что ему меня не любить? Вот послужим вместе, тогда посмотрим, стоит ли нам любить друг друга.

— Будь осторожен,—повторил старик.

Была еще ночь, когда он подъезжал к дому премьер-министра. Мел по деревянным мосткам сухой снег, фонари на пестрых столбах жалобно светили своими масляными горелками. Литейный был пуст, только на углу Кирочной было оживление—стояло пять или шесть карет, два озябших полицейских, и у подъезда светились два фонаря с рефлекторами. Дом был серый, одноэтажный, вытянутый в длину, с белыми разводами пилястр и венков.

Усатый швейцар пропустил его и снял шинель. В приемной было несколько лиц, в том числе два министра. Приемная была скупо освещена свечами и плохо заправленной карсельской лампой. Константин посмотрел на свои часы, посмотрел на стоявшия в углу приемной—и там и тут было двадцать-пять минут пятаго.

— Вы Новоскольцев?—спросил дежурный адъютант.— О вас граф уже спрашивал.

— Я приехал на пять минут раньше приглашения,—сказал Константин.

Адъютант ничего не ответил, сухо посмотрел на него и пошел в кабинет; в то же время из кабинета послышался тонкий колокольчик.

Едва дверь была отворена, как донесся вопрос:

— Здесь?

— Здесь,—ответил адъютант.

— Зови!

Офицер повернулся и кивком головы предложил Новоскольцеву войти.

Он вошел и увидел знакомое бритое лицо, наполовину закрытое тенью от колпака четырех свечей, стоявших перед ним.

— Я вас жду,—раздался резкий голос.

— Вероятно, вышла ошибка,—возразил Константин.

— Какая ошибка?—строго спросил Аракчеев.

— Еще осталась минута до назначеннаго срока, — я не опоздал.

Аракчеев бросил взгляд на стоявшие на столе часы.

— Минута, минута!—повторил он.—Ну, дело не в этом. Часы на столе ударили половину.

— Вот ваша минута,—косо усмехаясь, сказал он и поднялся с кресел, вероятно, для того, чтобы не сажать гостя. Государю угодно было назначить вас в ту комиссию, которая под моим руководством будет заниматься разсмотрением вопроса об освобождении крестьян от крепостной зависимости.

— Да, его величество говорил мне, что меня назначит,— повторил Константин.

Аракчеев посмотрел на него стальными, холодными глазами.

— А теперь я вам говорю,—сказал он и опять слегка усмехнулся.—Вы, сударь мой, отпустили на волю несколько сотен крестьян?

— Тысячу сто сорок,—сказал Константин.

— И государь император изволил вас за это обнять и поцеловать, даже со слезами на глазах. Что и говорить, поступок ваш безпримерный.

— Мне известно, что такие примеры были,—перебил его Новоскольцев.

— Я знаю, ваш поступок безпримерный,—упрямо повторил Аракчеев.—Если бы все дворяне поступили, как вы— вся реформа свелась бы к выработке выкупных обязательств. Но, к сожалению, большинство помещиков будет в конец разорено этим.

— Я не вижу, почему,—сказал Константин.

— А я вижу,—возразил Аракчеев.—С моими взглядами вы познакомитесь потом в подробностях. Скажу вам только в общих чертах мое мнение.

Он стал смотреть в угол, мимо уха Константина.

— Реформа освобождения крестьян необходима,—заговорил он заученым тоном.—Рано ли, поздно ли, ошибка Годунова должна быть исправлена. Чем раньше примемся мы за эту реформу, тем лучше.

— Совершенно справедливо,—заметил Новоскольцев.

Глаза Аракчеева перешли на его лицо.

— Я не требую одобрения моих мыслей,—сказал он.

— Я думал, что мы обмениваемся мыслями,—возразил Константин.

— Нет, сударь мой,—резко возразил Аракчеев, наклоняясь и почесывая себе ногу, где, очевидно, разгуливала блоха:— нет, мы с вами не меняемся мнениями, а я просто высказываю вам свое профессион де фуа.

Он последнее выговорил тяжело, как-то по-семинарски.

— Итак,—продолжал он:—реформа необходима. Но государь император изволил сгоряча сказать на вечере у г-жи Сталь, что он надеется покончить с нею в свое царствование. Это невозможно.

— Разве здоровье государя так плохо?—не унимался Константин.

— Что вы этим хотите сказать?—спросил Алексей Андреевич.

— Я хочу сказать, что три-четыре года, потребные для реформы...

— Три-четыре года!—перебил его Аракчеев, презрительно выпячивая нижнюю губу, как это имел обыкновение делать покойный Павел.—Если вы скажете трицать-сорок лет—вы ошибетесь. Такия ошибки поправляются столетиями.

— Вы хотите сказать, что только, в 1915 году мы можем окончательно покончить с этим вопросом?

— Нет, я хочу сказать, что, быть-может, он дотянется до 2215 года,—резко сказал Аракчеев:—и только через триста лет совершится безболезненный переход из одного состояния в другое. Насилие в данном случае невозможно.

— Никто не говорит про насилие,—пробормотал ошеломленный Новоскольцев.

— Нет, сударь мой, именно говорите вы. Спешность реформы своими последствиями непременно будет иметь насилие. Я враг насилий. Я хочу совершить это медленным, поступательным шагом.

Он опять почесал ногу:

— Во всяком случае необходимо приниматься за работу тотчас же. Скажите, — вы знакомы с сочинением некоего Сервана?

— „Sur les forces frontieres des états“—спросил Константин.

— Да, кажется, так оно называется. Какого вы о нем мнения?

— Идея хороша. Но можно ли ее осуществить?

— Формулируйте ее.

Очевидно, граф экзаменовал новаго помощника.

— Идея,—начал Константин, собираясь с мыслями:— идея та, что земледельца можно подготовить к войне, не отрывая его от земли. Он на месте своей родины проходит всю муштровку военной службы. Государство дает ему землю, оружие и обмундирование, а он обязан содержать себя и тех воинских чинов, которые будут поставлены над ним, как учителя.

— Ну, последнее не совсем так, но в общем приблизительно верно. Почему же вы думаете, что это неосуществимо?

— Не будет ли путаницы, если произойдет принудительное обращение земледельца в солдата, а солдата в земледельца?

Аракчеев опять вытянул губу:

— Выражение „принудительный“ здесь не у места. Это, сударь мой, все отголоски вашего пребывания в Париже. Это надо забыть, и навсегда.

— Но ведь государь сам...—начал Константин.

— Это надо забыть, и навсегда, —резко перебил Аракчеев. — Мы знаем, куда была приведена Франция идеями свободы. Между вольтерианством и освобождением крестьян еще бездна. Теперь на очереди разсмотрение проекта Сервана, но примененнаго к российским условиям.

— Интересно, как выскажутся на этот счет представители министерства,—сказал Новоскольцев.

Презрительная улыбка заиграла на губах Аракчеева:

— Какие представители? Разве вы думаете, что дело пойдет на разсмотрение Государственнаго Совета? Надо совершить опыт частным путем. Проект этого опыта подлежит немедленной разработке. Отправляйтесь к вашему командиру и скажите, что вы временно прикомандировываетесь лично ко мне, согласно воле государя. Завтра в восемь утра будьте здесь...

Он показал пальцем на то место, где теперь он стоял.

— Распоряжения и бумаги придут потом,—закончил он и нехотя протянул ему два пальца.

Константин дотронулся до них; Аракчеев посмотрел ему прямо в лицо, но ничего не прочел ни положительнаго ни отрицательнаго для себя.

— Завтра,—повторил он и, взяв со стола колокольчик, позвонил. Адъютант отворил дверь, пропустил мимо себя Новоскольцева, и он, проходя, услышал, как сухой голос произнес:

— Министр народнаго просвещения!

Две недели ездил Константин к временщику. Занимался Аракчеев упорно, но тупо. Он разрабатывал проект своих знаменитых военных поселений.

— Тут две задачи,—говорил он:—не оторвать крестьянина от земли и соблюсти возможную экономию. Государство обезсилено губительными войнами. Только правильная экономия может поднять государственный бюджет. А военные поселения его поднимут. Если три четверти армии будут сами себя содержать—съэкономятся миллионы.

Три недели ездил Новоскольцев на заседания. На четвертую он привез прошение об увольнении со службы по болезни.

— Вы вообще уходите, и из полка?—спросил Аракчеев.

— Вообще.

— Почему же?

— Но болезни, ваше сиятельство.

— Но вы здоровы.

— Болен дух.

Глаза графа стали прозрачными, что всегда было признаком гнева.

— Мне знаком этот дух, сударь мой!—сказал он и погрозил пальцем.—Парижский дух. Этот дух надо выбить.

Константин вспыхнул:

— То-есть как выбить, ваше сиятельство?

— А вот знаете, как выбивают моль из платья?

— Гатчинскими фухтелями?

Все бывшие на заседании оцепенели. Аракчеев слегка скривил рот на-бок, спустил глаза, потом поднял и, насмешливо глядя на Новоскольцева, спросил:

— Вы масон?

— Да, масон,—ответил Новоскольцев.—Ведь масонския ложи дозволены правительством?

— Пока!—ответил премьер-министр и, пододвинув к себе его прошение, собственноручно сделал надпись об увольнении.

Новоскольцев встал и спросил:

— Позволите удалиться?

— Я вас не держу,—сказал Аракчеев, не поднимая от бумаги глаз.

Новоскольцев поклонился и вышел.


(Продолжение следует).

Niva-1911-12-cover.png

Содержание №12 1911г.: ТеКСТЪ. Сфинкс. Одна из легенд русской истории. П. П. Гнедича. (Продолжение).—Часы с будильником. Разсказ из духовнаго быта. И. Н. Потапенко. (Окончание).—Двухсотлетие Правительствующаго Сената.—А. А. Киселев.—Лауреаты Академии Художеств.—Герои долга.—К рисункам.—А. В. Вержбилович.—Заявление.—Объявления.

РИСУНКИ. Осеннее ненастье.—Суд над патриархом Никоном.—Аудиенция у венецианскаго дожа.—На взморье. — Двухсотлетие Правительствующаго Сената (3 портрета и 12 рисунков). — А. А. Киселев. — Лауреаты Императорской Академии Художеств (5 портретов). — Чума в Манчжурии. Сожжение зараженной фанзы.— Свалка трупов около чумной больницы.—Герои врачебнаго долга (2 портрета).—А. В. Вержбилович.

г. XLII. Выдан: 19 марта 1911 г. Редактор: В. Я. Светлов. Редактор-Издат.: Л. Ф. Маркс.